Далее Эккерман пишет: «И он прочитал несколько строк о грозовой туче, из которой молния, снизу вверх, ударила в героя.
— До чего хорошо! А всё потому, что такую картину и правда наблюдаешь в горах, где гроза частенько проходит под тобой и молнии бьют снизу вверх».
Конечно, сравнение с Делавинем, ныне прочно забытым, не очень лестно, но старик в далёком Веймаре мог позволить себе поверить на слово французской прессе. Гёте тогда мечтал о всемирной литературе, и этот разговор с Эккерманом словно являлся иллюстрацией волновавшей великого немца темы. Для Гюго же стать в неполных 25 лет предметом восторженных рассуждений прославленного старца, было куда более впечатляюще, чем иметь благосклонный отзыв Шатобриана или журнала «Глоб», органа сенсимонистов, считавшегося главной цитаделью нарождающегося романтизма, но только он о том, что удостоился похвал веймарского патриарха, даже не догадывался. Да и сам Гёте вряд ли тогда предполагал, что молодой поэт пойдёт так далеко и займёт во Франции место, схожее с тем, которое в Германии принадлежало ему самому.
Стихотворение «Два острова» было посвящено Наполеону, и в нём он уже не трактовался как демонический герой, представляющий силы зла — как полагалось бы автору-легитимисту. Через несколько дней после того как её прочёл Гёте, в Париже приключился немалый скандал. Приехавших на приём в австрийское посольство наполеоновских маршалов швейцары, по указанию посла Аппони, представляли не по их почётным титулам (герцог Тарентский или герцог Далматский), дарованных им императором, а по фамилиям (Макдональд или Сульт). Обиженные маршалы кто покинул посольство, кто возмущённо потребовал разъяснений. Гюго отреагировал моментально, написав «Оду к Вандомской колонне», опубликованную в феврале в «Журналь де Деба». В воинственных и грохочущих стихах он выражал и свой гнев, и гордость недавними победами французского оружия и писал про себя: «Я был солдатом, будучи ребёнком». Наполеона он сравнивал с Ахиллом, Александром Македонским и Карлом Великим. Отныне Гюго уже не был поклонником бурбонских лилий, сторонником умеренной монархии.
За пять лет, если сравнить «Оду к Вандомской колонне» с написанной в 1822 году одой «Буонапарте» (где его фамилия представлена на итальянский манер — Buonaparte), отношение поэта к поверженному императору радикально изменилось. В «Буонапарте» тот — «ложный бог», уподобляемый метеориту на ночном небе, который лишь вводит в заблуждение и вспышка которого не является солнечной зарей. Кстати, Владимир Набоков в своих комментариях к «Евгению Онегину» задавался вопросом — не повлиял ли образ из «Буонапарте» Гюго на пушкинскую «тень зари» из стихотворения «Герой», отмечая, что «Оды и баллады» имелись в библиотеке Пушкина. Со своей стороны добавим, что «тень зари» русский поэт употреблял по отношению к Наполеону дважды, первый раз в 1824 году в стихотворении «Недвижный страж дремал на царственном пороге», так что заимствование исключено.
Уже в первые годы Реставрации в общественной жизни Франции возник тот феномен, который получил название «наполеоновской легенды» и который не мог не отразиться в дальнейшем на взглядах и творчестве Гюго, как чуткого к политическим тенденциям представителя своей эпохи.
Бывший император, находившийся в 1815—1821 годах в ссылке на далёком острове в южной Атлантике, возбуждал у многих французов, особенно юных, чувство симпатии и восхищения. Если для поколения Шатобриана он олицетворял тиранию и несвободу, то для молодёжи, сочувствующей узнику Святой Елены, напротив, — вызов тиранам. На антимонархические чувства наслаивались чувства патриотические — не важно, что Наполеон проиграл в итоге и что в его войнах погибли сотни тысяч французов. Важнее были одержанные ими победы — Маренго, Аустерлиц, Ваграм. Даже такая катастрофа, как русский поход, воспринималась в ретроспективе как великий подвиг, борьба с лютой зимой и голодом.