А она уже спрыгивала с седла, швыряла поводья, в бешенстве крича Убогу:
— Прочь! Падаль, вези его! Отсюда! Скорее же!
И, в мгновение добежав к подножию, полетела верх по тропке, сбивая ноги о грубые ступени, падая и снова подымаясь. Дышала раскрытым ртом, глотая горячий воздух, скребла руками по обломкам камней и колючим веткам.
— Дай-те! Он мой!
Выскочив на уступ, рванулась к стене и шаря руками, провалилась в невидимую щель, протиснулась, не выбирая дороги, упала по гладким ступеням в начинающийся за расщелиной коридор. И увидела над собой смеющееся лицо Пастуха, что держал в белой ладони сосуд с узким, как змея, горлом.
Забилась, когда жесткие руки схватили локти, заламывая назад, и еще чья-то рука ухватила косу, запрокидывая ей голову. Толстая ладонь плотно легла на нос и, задыхаясь, Ахатта сама раскрыла рот, хрипя и плюясь, но холодный металл уже протекал сладкой жижей по языку, пробираясь в горло.
Пришел Исма, приблизил красивое скуластое лицо к ее глазам и, внимательно глядя, как она содрогается и хрипит, все медленнее и слабее, сказал чужим голосом, полным веселья:
— Ты как живая кровь. Кто еще так освежит нашу мирную жизнь, полную трудов на радость матери тьме.
— Ис-ма, — пыталась сказать она, но в горле булькало сладкое зелье.
— Пожалуй, еще и еще раз мы отпустим тебя, чтоб и дальше радовала нас суетой и прыжками, лесная безумная белка.
Говорил, а лицо расплывалось, стекая к шее, вытянулись глаза, поплыли черным каплями. Голос, растягиваясь, ушел вдаль. И смолк, когда пришла темнота.
Когда Ахатта, крича и плача, исчезла в расщелине и ветки закачались, прикрывая вход, Убог тронул коленями Рыба, подъезжая чуть ближе, а после снова отступая назад. На лице его горестное недоумение мешалось с растерянностью. Он взглядывал на макушку мальчика, сидевшего перед ним в седле, потом на скалу, куда вслед за женщиной рвалось его сердце. И останавливал себя, сжимая зубы и каменея плечами. Вокруг радостно пела степь, птицы висели в звонком воздухе, а от травы поднимались прозрачные дымки — солнце выпивало ночную росу, превращая ее в тонкие пряди облаков, что медленно поднимались и таяли в нежной синеве утра.
Убог думал и в растерянной голове путались мысли, спотыкаясь друг об друга.
Все ушли, нет никого. И лук не нужен, висит на боку. Никто не гонится. Ему отдали мальчика, люба жена велела — бегите, быстро. Но никто не гонится. Но она же сказала…
Он вздохнул и, шепча себе укоризны, приказал — слушаться любу жену, она хоть и плакала, но верно, лучше знает, что делать ему теперь. Повернул коня и, окликнув Ласку, медленно двинулся прочь, оглядываясь на безмолвные горы. Глаза то видели степь, а то наплывали в них свежие воспоминания, и он снова вздыхал, не понимая, что кричит ему тревога. Когда Ахатта сказала, что будут вместе, будут, он поверил. Потому что говорила — я люблю тебя. Но вот она убежала. Хоть сама не хотела этого, он видел. Сердце ее рвалось на части, и его сердце рвется на части, может быть, ему надо туда, за ней. Помочь. А то кто поможет, ей, его любе. Там в горе, вряд ли кто. Но надо увезти мальчика. Его зовут Мелик, так сказала спящая женщина, что вела его за руку и поцеловала, как сына.
Он еще раз посмотрел на черноволосую макушку. Мальчик вертел головой, и солнце поблескивало на гладких волосах. Солнце поднималось все выше, ярчало, становилось белым сверкающим диском, и отсыревшая одежда Убога нагревалась, подсыхая в раннем летнем зное.
— Мы поедем с тобой, — сказал он осторожно, — туда поедем. Там есть люди. У них мечи. И луки. Там даже собаки есть. Ты видел собак?
— Бата, — сказал мальчик, вцепился руками в седло, дернул ногой, ударяя пяткой в колено всадника. И вдруг закричал, так что поодаль из травы мельтеша жесткими веерами крыльев, суматошно вырвались перепелки.
— Бата! Тека! Ма!
Отчаянно рыдая, завертелся, ужом вывертываясь из кожаной петли, и Убог, вспотев, еле успел подхватить его рукой, прижимая к себе. Рыб затопотал на месте, волнуясь и встряхивая короткой гривой.
— Что? Чего тебе? Я не умею понять!
— Ба-а-а-а, — выл мальчишка, брыкаясь и вымазав руку мужчины соплями, вдруг укусил мелкими зубками.
— Э-э! — заорал тот. Неловко сваливаясь с коня, бережно обхватил брыкающегося Мелика, упал на зад, прижимая его к себе.
— Хватит, да хватит, уши мне съел, что, что?
Крепко держа мальчишку за пояс, вытягивал руки, чтоб маленькие кулачки не доставали до лица и, уворачиваясь от ударов, с тревогой смотрел, как по бледному личику расползаются темные пятна.
Еще раз крикнув, мальчик захрипел, обвисая в больших руках. И замолчал, отворачивая от солнца лицо, будто ему было больно.
— Болеет, — озабоченно забормотал Убог, — болеет сильно, бату зовет, Теку зовет. Что ж такое с маленькими тут, нехорошо как. Маленький Торза дышать не сумел, синий весь, пятнами. А ты что, Мелик сын Ахатты, зачем крутишься? Больно тебе? Где?
— Бата, — шепотом ответил Мелик.
Убог растерянно оглянулся. Когда был не один, горячая любовь к Ахатте держала, как держат под уздцы коня, и постоянная тревога выравнивала его ум. Сами собой приходили слова, или то, что надо сделать, а он и не думал, просто делал и все. И даже говорил иногда так, вроде не он, а кто другой пришел и сказал — сильным голосом, настоящим. А без нее совсем он каша. Как та, что булькает в горшках у Фитии.
— Ты не умрешь? — он легонько тряхнул слабое тельце, подул на волосы, закрывающие лицо, — э-э, ты не умирай, я ж ни с кем, только вот с тобой. И не поможет никто. Я только. А как?
Жаворонок, что висит над потаенным гнездом, трепещет крыльями, лезет в лицо, чтоб увести от неуклюжих птенцов…
Ворона, что несет в толстом клюве большого жука, блестит горошиной глаза, протискивается сквозь ветки и, сунув еду в раззявленный рот, каркает хрипло…
Лиса, что щерится из-под коряги, показывая в темноте полукружия белых острых зубов — не подходи — и лапой отшвыривает в глубину бессмысленных детенышей, а они лезут и лезут на свет, глупые…
Не то. Все не то. А как?
Он часто задышал, пугаясь все сильнее. Покачивая мальчика, уставился поверх его головы на темные кусты дрока, брызжущие желтыми огоньками цветов. Зачем ему птицы, зачем зверье. Надо не так, надо дышать ти-и-ихо, и — будто он мать. Ахи. Или спящая женщина Тека.
Красивое лицо разгладилось, горестно поднятые светлые брови опустились, и губы тронула мягкая улыбка. Покачивая мальчика, запел, нескладную, полную любви песенку, которой не знал раньше. Такую вот, материнскую.
И выпевая ласковые слова, кивал головой, здороваясь с проплывавшими там верными мыслями.
Он в горе жил. Мало солнца. Боится большого широкого мира. И ма ему — Тека. И есть еще Бата. Бата? Брат? Это все так бы. И можно было б утешить, пусть спит, и везти тихонько, отдать няньке Фити, она сварит каши на молоке. Но темные пятна на коже. И плохо дышит. А еще…
Он замолчал, поняв, что главная мысль пришла.
…Злые смеялись и не пошли отбирать. Потому что знали. Знали, что заболеет. Если они могли отравить кровь любы жены, то мальчик ее, он же ими нянчен.
Кивнув себе, допел последние слова нескладной колыбельной и встал, бережно прижимая к груди ребенка.
— Спасибо тебе, люба моя, жена. Ты подсказала. Рыб, Ласка. Вы бегите назад. По следам, да. Как умеете. А мы пойдем.
Свистнул коням, приказывая уходить, и те послушно побежали в степь, повторяя пройденный путь. А Убог зашагал обратно, улыбаясь с облегчением. Это хорошо, это правильно, потому что там люба жена, одна. Он ее спасет. А мальчик, мальчик жив и толст, женщина Тека была ему матерью, и пусть пока побудет еще. А то еще и его придется лечить в степи, а он возьмет да помрет, прям на руках.
Горы снова вырастали, закрывая край неба, солнце торчало на небесной макушке, светя отвесно вниз. И к тропе Убог подбежал, с тревогой поглядывая на бескровное лицо мальчика и его вяло болтающиеся руки. Полез вверх, найдя дыру, осторожно вошел, нащупывая ногой ступени.
— Эй, — сказал в извилистую пустоту коридора, — я пришел. Ему нужна Тека. И бата. А то вдруг он умрет. А мне Ахатта еще нужна, я к ней пришел тоже.