Какое-то право у него было: я испортил единственный экземпляр его книги. Когда Ольга Викентьевна взглянула, она невольно вскрикнула. Я торопливо рассказывал, что случилось, и с ужасом увидел, как на ее невозмутимом лице промелькнула, как судорога, гадливость. Не злость, не досада, а именно гадливость. Такая судорога бывает, когда человек входит в ледяную воду или неожиданно видит омерзительного гада. Ольга Викентьевна тут же справилась с собой и беспечно сказала:
— Не переживай.
Но я уже упал духом. То, что увидел, я воспринял так, словно бы под маской проглянуло истинное лицо. Она сделалась дружелюбно внимательной, но я уже ей не верил. Надо было спросить ее о здоровье — и не мог. Она тоже тотчас упала духом, отвернулась, запихивая книгу в шкаф, и долго вытаскивала и переставляла соседние, освобождая место. Преодолев ступор, я пробормотал, что очень интересная книга, и скромно добавил, что, конечно, не все понял…
— Да все ты понял, — сказала она почти с досадой, закрыла шкаф, устало присела на диван, подняла глаза и вздохнула. — Ты очень чуткий. С тобой трудно.
8
Со мной всем всегда было трудно. Ненужная, лишняя сложность висела на мне, как грязь, как мокрые штаны, как желтая звезда. При этом жил среди простых людей и изо всех сил старался стать таким, как они. Пытался материться, пил, называл женщин «бабами», и ничего из этого не получалось: то был наглым, то неискренним, то похабным. Наверно, впечатление складывалось омерзительное. Я и сам это чувствовал. Простота, присущая от рождения, например, Дуле, мне не давалась, как ей геометрия. Естественно, что недостижимое для себя я переоценивал в других.
С раннего детства простые сверстники учили меня жизни. Они часто ненавидели и не понимали друг друга, выбирая меня наперсником, с которым можно всем делиться, и все же оставались ближе друг другу, чем мне. Они могли лукавить, хитрить, ерничать, изображать из себя невесть что, и при этом продолжали оставаться простыми.
Простыми они были не потому, что жили среди природы и зависели от земли, как звери и первобытные племена. В этом смысле они как раз не всегда были простыми. Сосед по 312-ой комнате в общежитии, Петрó (я поступил в Московский автомеханический институт на Большой Семеновской, общежитие было в Измайлово на Седьмой Парковой), так вот, Петро был сыном завмага из Коврова, там хлебопашеством не пахло. Он единственный из всех знакомых читал про калории на продуктовых упаковках. Трудно сказать, в чем заключалась его простота, но она была очевидна.
Петро был помешан на пользе. Не пил и не курил ничего, кроме дармового, не играл в карты, не читал книг, признавал только физиологические потребности и из них ниже всего ставил половую. В отличие от голода, она не требовала денег. Рядом на Первомайской был клуб какого-то завода. Петро шел туда на танцы, приводил девушку, и, «удовлетворив потребность», говорил:
— Ну, я тебя провожу, чтобы дежурный не застукал.
Выдворив на крыльцо, подталкивал в спину:
— Ну, будь здорова.
Если девушка намекала, чтобы проводил до дома, потому что страшно идти ночью, он отвечал:
— Ничего страшного, все уже спят.
Если просила оставить ее до утра, не соглашался:
— Что ты, а если тебя застукают? Я из общаги полечу!
Фабричные девчата предпочитали приходить к студентам с подружкой. Вдвоем им было спокойнее, подружка подстраховывала в случае чего: парни им попадались разные. Беззлобный флегматичный Петро нравился многим. Ему было удобно сделать соседа по комнате своим напарником. Каждый раз, отправляясь на танцы, он предлагал:
— Может, прихватить и тебе? Какую-нибудь посисястее?
Признавая разумность предложения, я все не мог решиться:
— Как-то я… как-то у меня… Давай в другой раз.
Петро с девушкой запирались на ключ и оставляли его в замке, чтобы нельзя было открыть снаружи. Петро боялся проверок студсовета: приводить в общежитие девушек строго запрещалось. А я, если возвращался раньше времени и натыкался на запертую дверь, уходил и околачивался где-нибудь еще час или два. Рядом был Измайловский лесопарк. Можно было бродить по аллеям.