Выбрать главу

Придется запутаться в поясняющих примерах еще больше. Побеги растения с яркими цветами и невидимые в земле корни произрастают из одного семени. Когда приходит срок, семя брызжет во все стороны ростками, по которым с одинаковой щедростью бегут аккумулированные соки жизни, и те побеги, что выбиваются вверх, приобретают цвета и запахи, необходимые для приманки, а те, которым досталась роль питать яркие верха, остаются бесцветными, водянистыми и аморфными. Если же семя прорастает в морской стихии, „корни“ его, бесцветные и вялые, полощутся, как веревки, не сопротивляются течению, не цепляются намертво за грунт. Они теряют способность привлекать и тянутся в укрытия, зная, что не выстоят против стихии. Эта дифференциация функций возможна лишь при условии, что в каждом побеге, и в тех, что стали цветоносными, и в тех, что стали корнями, заключены все возможности, некая изначальная одинаковость всего, и эти возможности дают себя знать вовремя и не вовремя. Мыши, кошки и водоросли в этом тексте не метафоры, не аналогии, а приметы некоего родства, несколько конкретных значений Х в линейном уравнении.

Тем временем пианист прошел к фортепьяно, а конферансье, известный всей стране до своего ареста Бояринов, поставил на середину сцены стул для Кизы, настраивая зал на служение музам. Киза села лицом к залу, утвердив корпус виолончели между расставленных ног, и кое-кто в зале потянул шею, чтобы увидеть, как жемчужное платье обтягивает ноги по внутренним линиям до самого живота, как тренировочные штаны (чего он не сделал бы, если бы Киза была в этих самых штанах). Пианист исполнил на фортепьяно как бы маленькую официальную часть, что-то вроде доклада, и вкрадчиво, очень тихо начала популярную мелодию виолончель. Тихие ее звуки заставили капитана напрячь слух до предела. Он не заметил, как оказался вовлеченным в интригу. Звук передавал последовательность сигналов. Все другие сигналы, более мощные и непреложные, — запах, свет, цвет, линии, вкус, прикосновение — были самодостаточными и не передавали ничего сверх того, что заключали в себе. Они так или иначе передавали признаки реальности, доступной в ощущениях. В отличие от них звук, как азбука Морзе, что-то транслировал, и это что-то не было признаком или свойством.

Волнуясь так, что глаза увлажнились, капитан пустился в авантюру музыки. События развивались стремительно: возникал красивый звук виолончели, и Николай мгновенно, как бы забегая вперед, угадывал следующий звук. Почему-то было чрезвычайно важно его услышать, иначе лад рушился и наступал хаос. Это чувство длилось долю мгновения, но в него успевала вместиться вся надежда, на которую Николай был способен. Тут же приходил следующий звук, тот самый, которого Николай ждал, и одновременно возникало предвидение звука, следующего уже за ним, надежда на него, страх, что его не будет и возникнет хаос, но и этот звук возникал, то же переживание продолжалось и со следующим, и дальше и дальше, пока длилась музыка. Николай бежал от звука к звуку, как волк вдоль флажков или как кошка на запах мяса, надежда сбывалась и сбывалась, он то опускался со звуком, то взлетал и как бы увеличивался в размерах, а когда надежда не сбывалась, сжимался, напрягался и не терял надежды, что звук потерялся не навсегда, он просто побежал окольным путем, и если довериться цепочке, то он придет и лад не обманет. Череда звуков, сохраняя лад, но дразня обещанием, все запутывала в сложных пассажах, уводила куда-то в сторону, он недоверчиво следовал за ней, готовый и к надежде и к разочарованию, наконец начинал понимать, что никакой ошибки не было, недоразумения не случилось, мелодия не предала его, это всего лишь, как он и надеялся, обходной маневр Кизы на пути к торжеству гармонии, и когда, наконец, ожидаемый звук возник в конце там, где он и должен быть, Николай счастливо расслабился, как человек, переживший опасность. Если запах открывал ему, что время неподвижно и движется не оно, а жизнь, то звук отрицал время вообще — времени не было, было только чередование наличия и отсутствия, и не имело значения, зрительное оно, слуховое или мыслимое, можно было изобразить это чередование графически на листе бумаги, то есть исключить из него время вообще, превратив его в пространство, ничего при этом не менялось, это была первозданная структура, реализованная в звуках.

Мелодия звучала в ушах Николая, когда он провожал Кизу в комнатку, которую она снимала в сорока минутах ходьбы от офицерского городка, по кривой тропе параллельно разбитому, без бордюра, асфальтовому двухрядному шоссе. Угол с кроватью Кизы отделялся буро-розовой занавеской от остального пространства горницы с русской печью и посудными полками у входной двери. Там же, „колодцем“, как фигура „городков“, лежали, подсыхая у раскаленной железной заслонки, дрова. Кровать Кизы стояла вплотную у стены, под окном с видом на толевые крыши сараев. На ней в беспорядке лежала одежда, которую Киза торопливо примеряла, прежде чем выйти из дому. Хозяйка зловредно громыхала горшками в печи. Капитан сел на кровать, притянув к себе Кизу. Она деловито отодвинула лежащее на цветном покрывале черное платье, чтобы не помять. Хотела повесить на спинку кровати, но передумала. Отказать капитану ей было труднее, чем уступить, — не из субординации, а по недостатку опыта решительных действий. Она не сознавала в себе права на них. Между тем у Николая право на Кизу было, он просто применил его в очередной раз. Предложив проводить, он предложил и все следствия этой прогулки, так что отказывать надо было сразу, на ступеньках гарнизонного „Дома офицеров“. К мужскому вожделению Киза привыкла, не приписывая его своей особой привлекательности, по наивности считая, что любая молодая женщина годится любому мужчине, а ненасытная мужская похоть требует утоления, то есть от воздержания мужчина умрет, как умирают от голода и жажды. Лагерный опыт укрепил ее представление о неизбирательной похотливости мужчин.