Летние каникулы начались в пятницу, а в воскресенье мы с Иваном Ивановичем оказались в одном автобусе. Он в тот день сооружал печку цеховой бухгалтерше Рае. Рядом носились ее дети. Подошел кто-то из цеховых, взялся выправить завалившийся брус (Рая строила лéтник из деревянного каркаса, обшитого вагонкой), позвал в помощь нас с папой. К нам подтянулись еще несколько человек, и так под настроение, с обязательными, как требовал российский этикет, намеками на выпивку, к вечеру построили дом.
Тем временем дети, возбужденные до визга и ссор, собрали обрезки досок и хворост, кто-то зажег огонь в очажке, Рая с двумя подружками лепили пельмени и кипятили в выварке воду. Вернулся из города юркий мужичок, посланный с утра за водкой и брагой, груженный тяжелыми сумками и рюкзаком.
Неожиданно приехали Ольга Викентьевна с Таней. Белая в черный горошек блузка и крепдешиновая юбка Ольги Викентьевны выглядели не очень уместно среди тренировочных штанов и затрапезных мужниных рубашек других женщин, подсевших к столу прямо от грядок. Женщины являлись со своими тарелками и ложками, а Рая тут же половником вываливала пельмени на тарелки. Таня за что-то дулась на мать и отсела от нее подальше. Ольга Викентьевна, такая же неуместная, как ее блузочка, привлекала внимание, люди при ней начинали фальшивить, следили за своими словами, и ей это нравилось. Подвыпивший папа устроился рядом с ней и расхваливал Ивана Ивановича, а она в ответ похвалила меня.
И все-таки было чудесно. Белели узкие щиколотки под короткими тренировочными штанами, мелькали сильные тонкие руки, убирая со стола и отгоняя комаров и мух, напрягались ягодицы, падали на шеи завитки женских волос. Близкая осень добавляла горчинку в разреженный воздух, придавая предметам явленность, зажигая глаза женщин любопытством: а ты кто такой, что-то я тебя не пойму, чертенок, ну давай-давай, балуй, а мы посмотрим. Я ощущал себя своим за этим столом, заработав молотком и пилой право на редкое для меня чувство.
Потом сидел на взгорке пьяный уже не от работы, а от браги, мгновенно ударившей в голову. Крики застолья уплывали по равнине, четкие и чистые, не мешаясь друг с другом. Бывшее колхозное поле просматривалось насквозь, подернутое, как туманом, нежной зеленью годовалых саженцев. Кое-где в белесом небе торчали голые стропила, а штабеля строганных досок теряли дневной золотистый цвет и делались серыми. Я нравился себе и был рад, что Ольга Викентьевна уехала пораньше, избавив всех от стеснения.
В ней исчезла Киза. Иван Иванович Ляшкевич заслонил собой тень Локтева. Дуля не любила Ольгу Викентьевну. Но как-то раз мы, выходя из кинозала, увидели в стороне выходящих вместе Ивана Ивановича и Ольгу Викентьевну, я принялся философствовать по этому поводу (Париж, Анри Валлон, Локтев и — Иван Иванович, как это?!!), и Дуля не промолчала:
— По-моему, они друг другу подходят.
У нее была манера говорить некоторые вещи невнятно, нехотя проборматывать, и это всегда означало, что я зарапортовался.
17
В августе наш курс отправили на целину, а в конце осени пришло письмо от мамы. Мама писала, что умер Толя Кобзев.
Приехав на зимних каникулах ранним берлинским поездом, я успел застать всех еще дома. Папа и мама собирались на работу. Оба выглядели смущенными.
— Я тебе писала, — сказала мама, — ты в курсе?
— Что случилось?
— Ольга Викентьевна арестована.
— За что?
— За убийство, — сказал папа.
— Лева, иди, наконец, — раздраженно прикрикнула мама, — ты опоздаешь. Нема, я не могла тебе писать, и ты понимаешь, скорее всего, тут ошибка и все будет хорошо, но, в общем, вот так. Папу вызывали, как свидетеля, он вечером тебе все расскажет. Он тоже ничего не понимает.
Лена лежала на диване, ожидая, пока соседи уйдут, чтобы она могла пройти в туалет. Мама на прощание ободряюще помахала рукой:
— Ну пока. Еще никто ничего не знает. Я никогда не верила слухам.
Я сидел на стуле и смотрел в стену, пока Лена переодевалась.
— Ты можешь мне рассказать, что случилось?
— Отравила.
— Ольга Викентьевна отравила? Кого? Толю? Как?
— Не оборачивайся. Серной кислотой.