Да, встречаются на свете такие натуры, но многоопытная Авдотья об этом не подозревала. Да и Павел никогда не задумывался над тем, какая у него натура, не знал, что именно такая. Он только чувствовал, что, если бы даже Авдотья была ему родной матерью, если бы его распинали на кресте, если бы все святые сошли с небес и приказали ему говорить, — он и тогда не сказал бы о Франке ничего дурного, не жаловался бы другим на нее и не искал бы мести.
— Вот я вам что скажу, кума, — начал он после долгого молчания. — Во всем виноват я, один только я. Первое — мало я от нее беса отгонял молитвой и увещаниями. А другое — когда я уже увидел, что у нее ветер в голове, и насчет этого лакея догадался, не надо было мне надолго уходить из дому… Чаще надо было ее наставлять и лучше за ней смотреть… Глаз не спускать, тогда она не пропала бы… Значит, это я ее сгубил!.. И себя сгубил, и ее… И не мне ее судить, а скорее она меня винить может…
Сначала Авдотья слушала его с жадным вниманием. Но чем дальше, тем больше росло ее удивление — у нее даже дух захватило и на миг отнялся язык. Наконец она сказала растерянно:
— Одурел! Совсем одурел!
Но Павел не обратил никакого внимания на ее слова.
— Одного только не пойму никак, — снова заговорил он очень медленно, в глубоком раздумье. — Как она могла клятву нарушить? А ведь, кажется, такая честная, никогда не соврет, не обманет ни за что! А клятвы не сдержала! Или на свете никакой правды нет и никому верить нельзя? Вот чего я понять не могу!
Встав с лавки, Авдотья полусмеясь, полусердито перебила его:
— Нет, видно, от тебя сегодня толку не добиться! Не стоит и говорить с тобой! Ложись-ка спать! Может, когда выспишься, господь тебе разум вернет. А я все ж таки у тебя заночую — жаль мне тебя, дурака. Оставь тебя одного, так ты еще, упаси бог, над собой что-нибудь сделаешь… Ведь спятил, совсем спятил!
Она перекрестилась, вполголоса прочитала короткую молитву и, подложив под голову свою ватную кофту, сняв башмаки, улеглась на лавке у стены, одетая, в юбке и теплом платке.
Авдотья скоро уснула и спала тихо, как ребенок, ее дыхания не было слышно. В темной избе тишину нарушали только звуки снаружи: жалобно кричали совы и филины на соснах над могилами, а за окошком в пустом огороде бормотал и плескался дождь; казалось, он ходит с места на место, потому что плеск слышался то дальше, то ближе, то у самой стены, то где-то у забора, где с сухим треском гнулись и ломались сучья и прошлогодние стебли. К этим слабым, но неумолчным звукам, врывавшимся в комнату, примешались вдруг новые:
— Во имя отца, и сына, и духа святого. Аминь. Отче наш, иже еси на небеси…
Этот шепот, проникнутый жаркой мольбой, звучал в углу у стены, но был так внятен, что наполнил собой окружающий мрак. Длился он недолго — ровно столько времени, сколько нужно, чтобы прочитать молитву, и ему вторили удары кулака в крепкую грудь.
— Боже, будь милостив к ней, грешной! Боже, будь милостив к ней, грешной!
Обычно Павел, трижды ударяя себя в грудь, кончал ежедневную молитву словами: «Боже, будь милостив ко мне, грешному». Но сейчас он заменил эти слова другими: «Будь милостив к ней, грешной» — и, повторяя их много раз, все горячее и все сильнее бил себя в грудь. Наконец он умолк и лежал так тихо, словно его и не было в хате.
На другое утро Авдотья, проснувшись чуть свет, увидела в открытую дверь Павла, занятого чем-то в сенях. Нагнувшись, он энергично двигал руками — должно быть, что-то месил или лепил.