Выбрать главу

Да, я теперь, как раба, телом и душой ему продалась. Здоровье потеряла, а на шее у меня ребенок — так куда же я денусь? Другого спасения нет, как только жить здесь с ним. Такая уж мне доля выпала… В недобрый час я на свет родилась!..

Так жаловалась Франка. Безнадежная тоска смотрела из ее глаз, и прежде печальных. Вдруг из них хлынули слезы — но так же внезапно перестали течь. Она схватилась за голову и застонала:

— Ой, Марцелька, если бы ты знала, как меня голова замучила: болит и болит! Когда я сюда приехала, она несколько недель совсем не болела, а теперь — опять болит, и в ушах шумит… Не так сильно, как раньше, а все-таки шумит…

Она сняла цветастый, ситцевый платок и, намочив в ведре полотняную тряпку, обвязала ею голову.

— Вот единственное мое спасение: когда боль уже невмоготу, — холодной водой смочить.

Она села на прежнее место, против Марцели, а та, сложив руки, так внимательно следила за ней и так глубоко задумалась, что ей даже изменила на время обычная болтливость. Только через некоторое время она медленно заговорила:

— Скажите на милость! Такой он, значит, суровый стал? Ай-ай-ай! А все же, милая моя, счастье твое, великое счастье, что на такого человека напала! Где это видано — столько жене прощать, и чужое дитя кормить, да еще к работе тебя приглашать, как пани какую к столу? Такая доброта не шутка!

— Знаю! — бросила Франка, обеими руками сжимая лоб. — За эту доброту я и пошла к нему в неволю!

Марцеля, качая головой, уставилась в пол. На ее старое некрасивое лицо легла тень мрачного раздумья. И после долгой паузы она заговорила хрипло и заунывно, словно обращаясь к земле, на которую был устремлен ее взгляд:

— Ой, доля моя, доля! Зачем же ты и мне в молодые годы не послала такого спасителя? Зачем оставила одну на свете, как былинку в поле? Уж я бы знала, как такого человека почитать, и не пришлось бы мне маяться с детьми-сиротами, не пришлось бы на старости лет нужду и обиду терпеть!

Качалась голова, обмотанная грязной тряпкой, а из груди рвался не то плач, не то причитание. И, наконец, полилась дрожащая, хриплая, трогающая сердце песня:

Повей, повей, ветер, из зеленого гая, Воротись, наш паночек, из дальнего края.

— Ага! — резким, высоким голосом крикнула Франка. — Хорошо тебе так говорить, Марцелька, когда ты уже старая, как гриб замшелый! А в молодые годы человеку веселья хочется, и удовольствий разных, и свет повидать!

Марцеля отвела от пола налитые мутной влагой глаза и в упор посмотрела на Франку:

— А сколько тебе лет, милуша моя?

— В сретенье тридцать восьмой пошел, — с явной гордостью ответила Франка.

Марцеля потрясла головой.

— Эге, уже и ты не молоденькая, недалеко тебе до сорока. А сорок лет — бабий век!

— Неправда! Поговорку эту хамы выдумали. Ой-ой, как бы за мной еще хлопцы бегали, если бы я здорова была и не сидела в такой яме!

Привлек ли взгляд Марцели поблескивавший в углу самовар или висевший на стене мешочек с мукой, но, желая загладить свои слова, она торопливо принялась подпевать Франке:

— А как же! Неужели не бегали бы! Ты такая стройная и тоненькая, как те барышни, что в корсетах ходят, а ручки, как у ребенка, маленькие… И глаза…

Со двора Козлюков донеслись голоса. Франка, став коленями на лавку под окном, прижалась лицом к стеклу. Она увидела Ульяну, загонявшую корову в хлев, четверку ребятишек, бегавших по двору, Филиппа и Данилку с косами. Филипп входил в дом, а Данилко у ворот разговаривал с каким-то парнем такого же возраста.

— Смотри-ка, Марцелька, — зашептала Франка. — Смотри, как Данилко выровнялся… какой стал красивый парень!..

Восемнадцатилетний Данилко и в самом деле был хорош. В коротком холщовом кафтане и высоких сапогах, с косой на плече, поблескивавшей в последних лучах солнца, он стоял у ворот, стройный, веселый. Лицо у него было нежное, как у девушки, волосы — рыжевато-золотистые.

Дряблые, в складках, щеки Марцели затряслись от беззвучного лукавого смеха.