Выбрать главу

Других объяснений поступку Павла они не находили. Сердились на него, ворчали, ходили как в воду опущенные. У Филиппа даже возник план ехать в город к начальству с доносом на Франку и на урядника, который за взятку освободил ее из-под ареста. Он ходил к старикам советоваться, но дело затянулось, прошло два-три дня — и гнев его поостыл. Да и Ульяну стали одолевать сомнения, ведь Павлюк, когда родители умерли, воспитал ее, дал ей в приданое половину огорода, делал для нее очень много, ссужал деньгами, помогал и делом и советами… Да и в будущем его помощь понадобится — ох и как еще понадобится при такой большой семье и таком маленьком клочке земли!

Размышляя об этом, Ульяна плакала и говорила мужу:

— Слушай, Филипп, а может, лучше нам больше не вмешиваться? Пусть его делает как хочет! На что нам доносить на нее? Пусть ее господь сам накажет! Будем беречь от нее детей и дом… А Павлюку лучше не перечить…

Филипп брюзжал, не соглашался с ней, каждый день грозил, что поедет в город, но не ехал и ничего не предпринимал: он тоже колебался и раздумывал. Помня, как добр к ним был всегда Павел, он не хотел с ним ссориться. Гнев Козлюков и ненависть их к Франке остывали еще и потому, что они совсем не видели ее. Авдотья же, хотя не меньше их возмущалась поступком Павла, не вытерпела и наведалась к нему, чтобы узнать, что слышно у бедняги. Она рассказала, что он поправляется, только еще очень слаб, все лежит и никуда из дому не выходит. А Франка спряталась от нее в темных сенях, так что она ее и не видела. Павел не только здоров, но даже и весел, говорит, что еще два-три дня отдохнет, а потом поедет на тоню. Глядя в окно, он предсказал, что хорошая погода простоит недолго и очень скоро надо ждать сильных ветров и дождя. А когда она, Авдотья, заговорила о Франке, он только головой покачал и весело промолвил:

— Она уже не та, что была! Образумилась и будет жить честно… Не узнаете ее, так переменилась!

Павел искренне так думал. Уверенность эта рождалась постепенно в те дни, когда он, лежа в постели, как отдыхающий от тяжких трудов, следил глазами за бесшумными движениями Франки. Она была теперь тиха, в ней чувствовалась робость, даже смирение. Она никогда не подходила к Павлу, а когда подавала что-нибудь, то, чтобы не приближаться, вытягивала руку во всю длину. Она никогда не заговаривала с ним первая и, если Павел начинал разговор, отвечала тихо, вежливо, но отрывисто и односложно, не поднимая глаз. В первый же вечер по возвращении от урядника она разостлала на лавке толстое рядно, положила в изголовье свою кофту и легла полуодетая, укрывшись старым ковриком. Напрасно Павел несколько раз твердил ей, чтобы она взяла одну из подушек или чтобы легла на кровати, а на лавке ляжет он.

На первое предложение она ответила коротко, но решительно:

— Не хочу. Не надо.

А на второе с оттенком былой раздражительности буркнула:

— Еще чего!

Как-то раз Октавиан заупрямился и непременно хотел спать с нею. Она сперва уговаривала его лечь на кровати с «таткой», потом попросила Павла взять мальчика к себе. В голосе ее слышалась душевная боль и что-то похожее на страх. Казалось, ее пугала мысль о близости этого детского тельца.

В лице ее часто без всякой видимой причины заметен был страх, граничивший с ужасом, словно ее пугали какие-то тайные мысли или встававшие перед нею видения. Она делала все, что нужно, по хозяйству: подметала, стряпала, ходила по воду (на заре или в сумерки — вероятно, чтобы не встречаться с людьми) с кувшином, потому что полного ведра ей было не поднять. Раз даже испекла хлеб и время от времени принималась за шитье. Все она делала проворно, старательно, но часто во время работы вдруг останавливалась, словно в изнеможении или под влиянием какой-то страшной мысли, и долго стояла у огня с горшком в руках или посреди избы с метлой, устремив куда-то в пространство мрачный и тоскующий, а чаще — тревожный взгляд. Раз она даже вскрикнула.

— Ты чего? — повернувшись к ней лицом, спросил Павел.

Франка словно очнулась и ответила неохотно:

— Ничего. Испугалась я больно…

— Чего испугалась?

Она ничего больше не отвечала и снова взялась за метлу.

А у Павла от ее смирения и кротости сердце таяло в груди. Наконец-то она исправилась! Наконец он одолел беса, который сидит в ней! И после таких мыслей он еще больше жалел Франку.

— Франка, — сказал он ей однажды, — чего ты, как побитая собака, жмешься по углам и не смотришь мне в глаза? Я на тебя больше не сержусь и очень рад, что ты раскаялась. Болтай себе, как бывало, смейся, веселись, сколько хочешь. Веселье — не грех.