Выбрать главу

- Да будет душа моя искуплением твоих ножек!

В тот момент они проходили мимо кофейни, известной своим безлюдным клубом, и она сказала ему, кивнув в сторону официанта, который как раз завтракал:

- Вы не знали, что этот мерзкий официант узнал про наши условленные встречи каждое утро?! Когда он видел, как я иду одна в те дни, начинал хлопать в ладоши всякий раз, как я проходила мимо него, и говорить как будто сам себе: «Где же друг твой, о соловей?... У каждого влюблённого есть пара, пара!» Боже мой!.. До чего же меня охватил стыд, я чуть было не упала в обморок!..

Они снова дали волю смеху. Теперь они приближались к середине дороги, где располагались деревянные гробницы Акифов. Девушка дотронулась до неё и сказала:

- Я обязана попросить Аллаха о прощении для вас по меньшей мере сто раз, и потому я каждое утро читаю «Аль-Фатиху» у ваших могил!

Он с улыбкой сказал:

- Ты, Наваль, милость для предков и страдание для потомков!

Затем он окинул взглядом могилы, и внезапно ему в голову пришла одна страшная мысль, будто он – шайтан, под которым разверзлась земля с мертвецами. Будет ли завтра ему вынесен приговор, – и прочитает ли она, идя по этой самой дороге, – «Аль-Фатиху» над его душой?! Грудь его сжалась и он украдкой бросил странный взгляд на её смуглое лицо, и почувствовал, что она – вся его надежда на существование, а значит, ему позволено насмехаться над смертью и пренебрегать страхами, ведь это союз двух преданных сердец. Он нашёл ту побудительную силу, призывающую его любить её, и прижал бы её к сердцу, к самому сердцу, если можно было бы. Её взгляд случайно упал на него, и она заметила его мечтательный взор. На лице её проявилась серьёзность. Она спросила:

- Почему вы так смотрите на меня?

Дрожащим голосом он произнёс:

- Потому что я люблю тебя, Наваль... Я понял это – и смотрю на могилы при свете твоих глаз – я хочу сказать, что жизнь – это любовь, и могилы подсказали мне, что каждый час мы желаем, чтобы нас разлучило преступление, наказанием за которое будет могильный мрак. Я услышал голос, который шептал мне: «О Аллах, до чего же вы глупы! Вы так дорожите пустяками, забавами, обращаетесь с жизненным счастьем, растрачивая его как попало!..»

Ещё щёки покрыл румянец, а ясные глаза осветились светом любви, и они (и он, и она) уже больше не чувствовали того, как бушует холодный ветер, несущийся из пустыни. Он сжал её ладошку и оба замолчали. Он продолжал спрашивать себя, как бы ему удержаться от упоминания о «сватовстве» после всего того, что он сказал?! Она со своей стороны ожидала, что он затронет любимую тему прежде, чем она предпримет какой-либо шаг, однако он хранил молчание до тех пор, пока они не достигли конца пути. Затем они попрощались и разошлись. Походка его была медленной, и взглядом, наполненном всеми чувствами, что бушевали в сердце: любовь, волнение, тоска, он следил за тем, как она шла, пока она не свернула по дороге в Аббасийю, а он пошёл своей дорогой к остановке трамвая. Тут он и почувствовал недомогание, расстройство дыхания и головокружение, от которого его чуть не стошнило...

Поэтому он был не в состоянии рассказать брату о помолвке и о том, что, возможно, произойдёт с ним, если они из подозрений откажутся раскрыть эту тему жителям квартала. Но брат, – а его рассердило, что Рушди стал как и прежде рано уходить из дома, – не разделял мнения о необходимости посвящать в это дело Камаля Халиля-эфенди до полного выздоровления Рушди, и сказал:

- Придумай какую угодно отговорку, ты ведь мастер по части такта, но нам нельзя официально говорить об этом до того, как ты полностью поправишься, иншалла. Объявление о помолвке будет наградой за твоё выздоровление, и ты покажешь нам весь свой пыл!

Брату не удалось убедить его отказаться рано выходить из дома и подвергаться мукам холода, он потерял надежду и отдался на волю Аллаха, прося милости и прощения. Он был одним из тех, для кого боли близких были в тягость, а опасения их слабых тел были плодородной почвой для дурных предчувствий и огорчений, и потому болезнь Рушди с первого мгновения стала его главной заботой и отравленной иглой наряду с уверенностью.

Его страх простирался и на другие сферы, пока не поставил его в конце концов перед лицом одной из самых щекотливых нравственных проблем, которая ещё не приходила ему в голову. От него не скрылось, что его брат каждое утро встречался с девушкой, а может быть, даже оставался с ней наедине по вечерам, сидя подле неё как преподаватель, и если страсть влекла его – обычное для влюблённых дело – поцеловать её, то разве девушка не подвергалась мукам в глубине души?! Разве Рушди не понимал всей серьёзности дела?.. Разве его собственная совесть не была сдерживающим началом для него? Однако каким образом для того, кто не бережёт свою жизнь, познать ценность жизни других?.. Расстроенный и опечаленный, он долго думал над этим, и не знал, как спасти от гибели невинную девушку. Растерянность его имела теперь и чисто моральные основания; у него не закрадывалось сомнений, что фактически и она также не была лишена глубокой нравственности. Но он не видел, что же могло настроить её враждебно против его природной склонности к исследованию самого себя; или глаза во многих случаях видят лишь то, что желают видеть? Он грустил, расстраивался, и эта грусть приводила лишь к ещё большему замешательству. Он не может не выложить всю правду Камалю Халилю, так как предательство по отношению к его любимому брату – это отвратительное преступление, которое он не может совершить, ни поведать юноше о своих собственных опасениях, чтобы не убить в себе тонкую чувствительность. Он мучился от тревоги, колебаний и жалости, ведь он никогда не обладал твёрдой решимостью или волей; он шёл на попятный со смущённым сердцем и растерянными мыслями, а страхи продолжали преследовать его, наседать на его совесть, пока им не овладевало утомление. И он в отчаянии спрашивал себя: «А не лучше ли транс учителя Завты такой жизни?»