— Да, милая Коллин.
— У вас дьявольский ум.
— Спасибо, Коллин.
"В тот день и ты, Лиззи, была на "кухне". Ты помнишь? Это был твой первый визит в мою лабораторию. И ты хохотала, ты так хохотала!"
Она продаст оставшиеся шкатулки в течение трех дней. По сто гиней за штуку. Продала бы, вероятно, и в пять раз больше, но она намеренно ограничила эту партию, чтобы сориентировать будущих покупателей на розничную торговлю. И здесь расчеты оправдались: 38 баночек и 79 флаконов разошлись за десять дней. Чистый доход 120 фунтов и 11 шиллингов. За десять дней. По 12 фунтов в день. В год 4 тысячи фунтов.
"Ты еще чертовски далека от заветной суммы в банке…"
Декабрь 92-го года. Южное лето в самом разгаре. От Лотара Хатвилла она получила уже два письма. Оба написаны незнакомым почерком — несомненно, постарался Гунн по приказу господина. Смысл обоих посланий одинаков: "Я должен немедленно вас видеть". Уже дважды она отклоняла приглашения, делая вид, будто не замечает немого присутствия Рыжего Мики. А в третий раз, 12 декабря, считая, что вправе позволить себе некоторое отступление от этого бешеного ритма работы в течение многих недель, она дождалась, пока останется совсем одна, и села в экипаж, снова ожидавший ее на углу улицы.
Я — эквилибристка
— Устала?
— Да.
Она лежит с закрытыми глазами. В нескольких метрах за нею возвышается черный с белым дом художника. Из-за скал, между которыми извивается узенькая тропинка, видна лишь его крыша. С той стороны дом полностью заслоняет собой горизонт, а перед Ханной — лишь воды Тихого океана с белыми парусами судов, вышедших из Ботанического залива.
Она лежит спиною прямо на мостках — странных, идиотских, продолжающих береговые утесы и возвышающихся над океаном не менее чем на сорок метров. В широких промежутках между белыми и черными досками — бездна, она физически ощущает это. "Вот иллюстрация моей жизни в Австралии. Я — эквилибристка".
…Она физически ощущает это и черпает в этом удовольствие. Как, собственно, можно наслаждаться тем, что так опасно? Ты висишь в воздухе! А ведь и правда, ей хорошо! Ей тепло, лучи солнца падают на нее именно так, как ей хочется, и это, оказывается, очень приятно.
— Ханна, ты не боишься бездны?
— Нет.
Перил нет ни с одной, ни с другой стороны. Эта отчаянная конструкция простирается в воздухе на пять-шестъ метров, а потом обрывается.
— Кто построил эту штуку?
— Художник.
— Он — безумец.
— Законченный.
— Но я очень люблю безумцев. Я когда-нибудь смогу встретиться с ним?
— Он хочет написать тебя.
— Почему бы и нет?
— Обнаженной.
— Почему бы и нет?
Накануне, когда она вышла из экипажа, дом пустовал, хотя ужин был приготовлен на двоих. Она видела, как уехал Мика Гунн, и в ожидании ходила по комнатам дольше, чем в первый раз. На верхнем этаже, по соседству со спальнями, обнаружила мастерскую, увешанную холстами, прикрытыми от пыли сукном. Это была такая же мазня, как и картины, которые она видела внизу. Тогда еще Ханна не имела ни малейшего представления о живописи. Если она и знала имя Леонардо да Винчи, то благодаря его знаменитой Джоконде, чье имя однажды попалось ей на глаза при чтении. Она снимала сукно и рассматривала одну картину за другой. Подписи их создателей трудно было разобрать ("эти типы не могут даже толком написать свою фамилию!"): Сезанн, Дега, Мане, Ренуар… "Явно французы. А этот Писсарро, должно быть, итальянец или испанец…"
Тот факт, что она оказалась одна в заброшенном тихом доме, ощущение, что она совершает чуть ли не святотатство, роясь в секретах хозяина, а может, сама смена полотей в свете керосиновой лампы — все это так или иначе сыграло свою роль: она впала в какое-то гипнотическое состояние. Это был почти шок, сравнимый разве что с любовным экстазом. Он достиг апогея, когда Ханна остановилась перед картиной Ван Гога. Это были подсолнухи такого ярко-желтого цвета, что казались почти белыми. И она вновь погрузилась в свои давние чувства и ощущения, словно оказалась там, вблизи родного местечка. "Ханна, это чертовски красиво…" Именно тогда и родилась ее почти болезненная страсть к живописи…
— А как случилось, что в доме нет ни одной картины этого твоего художника?
— Он сжигает их, как только напишет.
Ошеломленная, она широко раскрыла глаза: зачем?
На его взгляд, — объяснил Лотар, — его картины ничего не стоят. Он десять лет прожил во Франции и привез оттуда целую кипу картин своих друзей-художников. И с тех пор пытается им подражать.
— Он богат?
— Очень.
…Накануне Лотар явился лишь к полуночи. Он принес тысячу извинений: задержался на деловом вечере, который был официальной причиной его очередного приезда в Сидней. Вместе поужинали. Впервые в жизни она попробовала вино, которое к тому же оказалось очень хорошим. Она почувствовала легкое опьянение, и они долго занимались любовью все с теми же поразительными результатами. Если не более…
Ханна сделала для себя захватывающие открытия: оказывается, в постели инициатива может исходить и от женщины, она может вести свою игру; вместо того чтобы просто ждать и получать удовольствие, она может дарить его, навязывать свой собственный ритм и довести мужчину до вершины экстаза, заставить его трепетать совсем по-женски, и стонать, и просить о пощаде, в каком-то смысле властвовать над ним. И еще: можно вкусить одинаковое наслаждение в обоих этих случаях. Какая интересная находка!
Наутро Лотара в постели не оказалось. Она нашла его в углу огромной комнаты на первом этаже, служащей кухней, где он, обжигая пальцы, пытался поджарить бекон. Она сменила его (правда, тоже без особого успеха) и высказала желание завтракать на солнце. Тогда они и обнаружили эти странные мостки — мостки Безумца, подвешенные над океаном. Лотар отказался взойти на них. Но она ступила на метр-второй, и он вынужден был последовать за нею, — "только если ты разденешься, тогда хоть будет за что рисковать жизнью…". Не раздумывая, она отдала свою сорочку ветру с океана и, ощущая его знойные дуновения каждой клеточкой кожи, проследила, как та погружается в иссиня-черные воды…
"Я меняюсь, — думала она, лежа затылком на бедре Лотара. — И дело не в том, что вот разделась догола на солнце перед мужчиной… Ханна, уже тогда, в местечке, тебе это нравилось — не перед мужчинами, хотя однажды Мендель чуть не нарвался на тебя (впрочем, может, тебе как раз этого и хотелось). И не в том, что ты занимаешься теперь любовью, черпая из нее все мирские радости. Если радость существует, так почему ее не взять — одну из немногих вещей, за которые не надо платить. Нет, изменения идут в голове: ты все тоньше начинаешь разбираться в людях, в том, что у них на уме, о чем они думают и почему. Учти, со временем это может сделаться назойливым, если ты станешь излишне проницательной. Быть дурочкой — это как наволочка на подушке: это сохраняет. А ты защищена все меньше и меньше…"
Она почувствовала, что настал подходящий момент. И, пытаясь взглянуть прямо на солнце, спросила:
— Зачем ты хотел меня видеть?
— Я больше не мог без тебя.
— Но это явно не главная причина, — терпеливо заметила она.
— Молчание.
И наконец он произнес: Элоиза.
— Итак, вначале он соврал Элоизе, добавив две тысячи фунтов к действительной стоимости шхуны. Элоиза со своим злобным недоверием навела справки и обнаружила разницу. Последовали ее раздраженные вопросы. Он соврал еще раз, сославшись на карточные долги. Вначале она поверила. На время. А потом…
Одним ловким кошачьим движением Ханна встала. Одна из двух Ханн, постоянно живущих в ней, отметила звериную грациозность этого движения, недюжинную силу, заключенную в ста сорока восьми сантиметрах ее роста; подумала, как хорошо быть обнаженной, без всех этих идиотских предметов, которые женщина вынуждена носить. Что ж, она даже корсета никогда не носит, ее тонкая от природы талия, без сомнения, ничего не выиграет, если она затянется в эту упряжь, как лошадь.