Выбрать главу

И еще в одном плане эти годы подготовили его к дальнейшему жизненному пути. Он узнал лицо и изнанку датского общества. С условиями жизни бедняков он был знаком еще с детства, но в Копенгагене он вплотную столкнулся с жизнью городских пролетариев. Он прямо говорит, что не понимал, какой человеческий порок царил вокруг него в кварталах Хольменсгаде. Но, скорее, правда заключалась в том, что в своем детском страхе перед темными сторонами человеческой жизни он старался как можно дольше закрывать глаза на то, что видел. Например, он рассказывает в своих воспоминаниях, как у мадам Торгесен поселилась молодая дама, которую регулярно навещал отец, господин Мюллер, но только по вечерам, когда стемнеет. Впускали его через черный ход (чаще всего дверь открывал Андерсен), он был в простом сюртуке, по самый подбородок укутан шарфом, и шляпа опущена на глаза. Он проводил у дочери вечера напролет, и никто не должен был туда входить, потому что он стеснялся людей. Перед его приходом она всегда становилась очень серьезной и ничуть не радовалась. Может быть, у наивного юноши и мелькали подозрения, что эти посещения не так уж невинны, как казалось, но он, конечно, отметал все дурные мысли. Как бы то ни было через несколько лет ему все стало ясно, когда в одном аристократическом доме в Копенгагене он снова встретил того же самого господина Мюллера, но не в простом сюртуке, а со звездой в петлице. Господин Мюллер не узнал его, а Андерсен ничего не сказал. У мадам Торгесен тоже была любовная связь, «до которой мне не было дела, — пишет он в „Книге жизни“, — я лежал в своей каморке и играл в куклы и в театр, а все остальное шло мимо меня».

Однако, живя в этом более чем сомнительном окружении, он в то же время был представлен в самых высших кругах Копенгагена, завязал знакомства при дворе, среди артистов и ученых; в будущем эти связи оказались для него очень важны — он приобрел друзей и помощников; выступив через семь лет как писатель, он уже был близко знаком с лучшими представителями датской культуры.

* * *

Но насколько ценными окажутся для него все эти впечатления и знакомства, ни он, ни кто другой и не подозревал, когда в начале лета 1822 года его уволили из театра. Теперь все казалось безнадежным. Что же, отступиться? Нет, об этом не могло быть и речи, во-первых, потому, что иного пути не было, кроме как продолжать; во-вторых, потому, что он не мог заставить себя отказаться от мысли о театре; и наконец, ему пришла в голову еще одна возможность: если он не стал актером, может быть, он станет драматургом, будет писать трагедии, как Эленшлегер и Ингеман{26}. И он немедленно начал новое наступление на храм искусства, который так долго и тщетно пытался завоевать.

Писать ему было не в новинку. Он сочинял еще дома в Оденсе, а играя в театре, снова пристрастился к этому. В 1821 году он прочел в одном литературном журнале немецкий романтический рассказ с привидениями под названием «Лесная часовня» и переделал его в большую трагедию в пяти актах. Свое произведение он показал Хёг-Гульдбергу, который с интересом прочел его и исправил все орфографические ошибки. Андерсен поспешил прочесть пьесу всем своим близким и дальним знакомым, в том числе Эленшлегеру и Ингеману, к которым он без долгих размышлений пришел со своим опусом под мышкой. Гульдберг помешал Андерсену отдать ее для постановки в Королевский театр, и Андерсен, кажется, на некоторое время оставил сочинительство. Но в следующем, 1822 году он возобновил его и, заимствовав тему из фюнского народного сказания, написал еще одну драму, «Разбойники из Виссенбьерга», которую втайне от Гульдберга анонимно послал в театр. Это была, конечно, безнадежно сырая чепуха — язык изобиловал неудобоваримыми романтическими клише, правописание взывало к небесам, а содержание вполне соответствовало юному возрасту автора. Произведение ему вернули с замечанием, что в нем проявилось полное отсутствие общего образования у автора, и желательно ему с помощью мецената выучить что-нибудь как следует, прежде чем снова приниматься за сочинительство.