С театром тоже было сплошное огорчение. К несчастью, он непременно хотел писать для сцены, собственно говоря, не имея к этому настоящих способностей. Его рвение можно понять, зная, что Копенгаген того времени рассматривал Королевский театр как оплот поэтического искусства: признанным поэтом был тот, у кого успешно шла пьеса. Но Андерсен слишком усердно пытался произвести на свет хоть что-нибудь, пригодное для подмостков, и нельзя упрекать дирекцию, постепенно уставшую от его разнообразных, но, по мнению и Мольбека и Хейберга, небрежных, наспех написанных драматических произведений. Некоторые из них были приняты, но столько же возвращались для доработки или просто потому, что никуда не годились.
Какой толк, что критика все же говорила много приятных слов о его поэтических сборниках этих лет — 1830–1833 — и что ему был оказан великолепный прием, когда летом 1832 года он посетил Сорё, Оденсе и поместье Нёрагер. Письма к преданным друзьям полны жалоб: никто его по-настоящему не любит, едва ли он когда-нибудь снова будет писать стихи, наверное, он скоро умрет, и это будет только к лучшему. Вдобавок он пережил еще одну несчастную любовь, а именно к Луизе Коллин, младшей дочери статского советника, которой было в то время семнадцать лет. В письмах к ней он пишет, как он несчастен. Одно из них (27 октября 1832 года) кончается словами: «Я чувствую себя больным, больным душой; у меня нет сил жить, меня ничто не радует, ничто не волнует; мечты моей юности были и остаются мечтами, я чувствую, как увядаю в болезни и одиночестве… Я испытываю к вам огромное уважение, глубочайшее доверие, ведь я один на свете и мне не за что уцепиться. Будьте счастливы; уже далеко за полночь, я не смею больше писать. Когда сердце полно скорби, ему легче говорить о своей боли, и это ничуть не забавно. Ваш брат душою Андерсен». Типично андерсеновская самоирония в конце заставляет подозревать, что эта страсть не затронула его так глубоко, как чувства, которые он испытывал к Риборг Войт. Возможно также, дело было не только в том, что потребность в любви заставила его с глубокой почтительностью мечтать о дочери своего благодетеля, которую он знавал ребенком, но также и в том, что в своем угнетенном душевном состоянии он искал — и потому нашел — кого-нибудь, о ком можно было скорбеть и страдать. Во всяком случае, любил он безнадежно, девушка была уже фактически помолвлена с другим, он скоро утешился в своей печали, и любовь перешла в сердечную дружбу с Луизой и ее избранником.
Но какими бы незначительными или нелепыми ни казались нам сегодня горести и беды Андерсена, его дурное настроение было вполне реально. И вызывалось оно не внешними, а внутренними причинами. По-видимому, он достиг критической точки в духовном развитии. Живой ум и быстрое перо сразу же, с самого начала его поэтической карьеры в 1828 году, снискали ему славу одного из самых многообещающих молодых поэтов на копенгагенском Парнасе, а в последующие годы он гнался за успехом, стараясь писать как можно больше. Но нельзя всю жизнь оставаться молодым и многообещающим, и некоторые критики постепенно дали ему понять, что пора уже создать что-то новое и серьезное. Он и сам это чувствовал. Он замечал, что истощил свои духовные ресурсы. Но в его привычном окружении черпать вдохновение было неоткуда. Он чувствовал, что, если не хочет духовно погибнуть, необходимы новые впечатления, более широкие горизонты. Пора было вылетать из гнезда.
Его склонности к путешествиям, вероятно, способствовало еще и то, что он чувствовал, и не всегда безосновательно, что над ним насмехаются и ему завидуют — не друзья, а общественность. Копенгагенская нетерпимость ко всему необычному и потребность издеваться над этим обернулась и против него. Людей забавляла его внешность и поглощенность собой; он был такой большой и странный, ему нужно задать хорошенькую трепку. И он замечал — или думал, что замечает, — что ему лично завидуют: почему он, долговязый, уродливый поэт, имеет такой успех?