ех, кого может продать и на кого есть покупатели, в этом Бонапарт не сомневался, но он ясно видел, что Талейран теперь его не продаст директорам, а, напротив, ему продаст Директорию, которой он почти до самого последнего времени служил в качестве министра иностранных дел. Талейран дал ему много ценнейших указаний и сильно торопил дело. В ум и проницательность этого политика генерал вполне верил, и уже та решительность, с которой Талейран предложил ему свои услуги, была хорошим для Бонапарта предзнаменованием. На этот раз Талейран прямо и открыто пошел на службу к Бонапарту. То же самое сделал Фуше. Министром полиции он был при Директории, министром полиции он собирался остаться и при Бонапарте. У него была - это знал Наполеон - одна ценная особенность: очень боясь за себя в случае реставрации Бурбонов, бывший якобинец и террорист, вотировавший смертный приговор Людовику XVI, Фуше, казалось, давал достаточные гарантии, что он не продаст нового властелина во имя Бурбонов. Услуги Фуше были приняты. Крупные финансисты и поставщики откровенно предлагали ему деньги. Банкир Колло принес ему сразу 500 тысяч франков, и будущий властелин ничего решительно против этого пока не имел, деньги же брал особенно охотно - пригодятся в таком тяжелом предприятии. В эти горячие три с половиной недели - между приездом в Париж и государственным переворотом - Бонапарт видел у себя многих людей и очень много полезнейших (для дальнейшего) наблюдений сделал над ними. А им (кроме Талейрана) почти всем казалось, что этот блистательный вояка и рубака, к тридцати годам уже одержавший столько побед, взявший столько крепостей, затмивший всех генералов, в делах политических, гражданских не очень много смыслит и что можно будет не без успеха им руководить. Вплоть до развязки во все эти дни собеседники и помощники Бонапарта воображали себе какого-то другого, а вовсе не его. И он сам делал все от него зависящее, чтобы в эти опасные недели его принимали за кого-то другого. Преждевременно показывать львиные когти было не к чему. Испытанный им прием простоты, прямоты, непосредственности, некоторой как бы незатейливости и даже ограниченности был им обильно пущен в ход в течение всей первой половины брюмера 1799 г. и вполне удался. Будущие рабы считали своего будущего властелина случайным удобным орудием. Они даже не скрывали своего отношения к нему. Он-то ведь знал, что истекают последние дни, когда люди еще могут с ним говорить, как равные с равным, и он знал, как важно, чтобы они сами об этом пока не подозревали. Но, как и всегда, он и тут оставался главнокомандующим, дающим общую директиву начинающемуся делу. Так ловко и умело держал он себя в эти подготовительные недели, что не только армия, но и рабочие предместья посмотрели в первый момент на совершившееся как на переворот слева, как на спасение республики от роялистов. "Генерал Вандемьер приехал из Египта, чтобы снова спасти республику",- вот как говорили (и вот какой легенды добивался Бонапарт) и до и после переворота. Государственный переворот, доставивший Бонапарту неограниченную власть, называется обыкновенно для краткости переворотом 18 брюмера (9 ноября), хотя на самом деле он был только начат 18-го, а решающее действие произошло на другой день -19 брюмера, т. е. 10 ноября 1799 г. Все дело было крайне облегчено тем, что не только два директора (Сийес и Роже-Дюко) были в игре, но третий (Гойе) и четвертый (Мулен) были совсем сбиты с толку и кругом обмануты пронырливым и хитрейшим Фуше, решившим заработать себе на готовящемся перевороте портфель министра полиции. Оставался Баррас, который все еще льстил себя надеждой, что без него не обойдутся, и который решил придерживаться выжидательной тактики. В Совете пятисот, в Совете старейшин много влиятельных депутатов чуяли заговор, некоторые даже знали о нем наверное; многие, точно ничего не зная, сочувствовали, полагая, что дело скорее всего сведется к персональным переменам. Роли были окончательно распределены лишь вечером накануне 18 брюмера. Дело началось с утра 18 брюмера. Утром, с 6 часов, дом Бонапарта и прилегающая улица стали наполняться генералитетом и офицерством. Из парижского гарнизона к этому дню оказалось 7000 человек, на которых Бонапарту вполне можно было положиться, и около 1500 солдат особой стражи охранявшей Директорию и оба законодательных собрания - Совет пятисот и Совет старейшин. Не было оснований предполагать, что и солдаты особой стражи воспротивятся Бонапарту с оружием в руках. И все-таки в высшей степени важно было замаскировать с самого начала истинный характер предприятия, не дать возможности "якобинской", т. е. левой, части Совета пятисот призвать в решающий миг солдат "на защиту республики". Для этого все и было организовано так, что выходило, будто сами законодательные собрания призывают Бонапарта к власти. Собрав около себя 18 брюмера на рассвете тех генералов, на которых он мог особенно положиться (Мюрата и Леклера, женатых на его сестрах, Бернадотта, Макдональда и несколько других), и много офицеров, пришедших по его приглашению, он их уведомил, что настал день, когда необходимо "спасать республику". Генералы и офицеры вполне ручались за свои части. Около дома Бонапарта уже выстроились стройные колонны войск. Бонапарт ждал декрета, который его друзья и агенты пока проводили в наскоро созванном с утра Совете старейшин. Так как Совет старейшин был в значительной своей части представлен средней и крупной буржуазией, то здесь некий Корнэ, человек, преданный Бонапарту, заявил о "страшном заговоре террористов", о близкой гибели республики от этих коршунов, готовых ее заклевать, и т. д. Эти туманные и пустозвонные фразы, ничего не конкретизируя, никого не называя, кончались предложением немедленно вотировать декрет, по которому, во-первых, заседания Совета старейшин, а также и Совета пятисот (которого даже и не спросили) переносятся из Парижа в Сен-Клу (городок в нескольких километрах от столицы) и, во-вторых, подавление "страшного заговора" поручается генералу Бонапарту, который и назначается начальником всех вооруженных сил, расположенных в столице и ее окрестностях. Наскоро этот декрет был вотирован как теми, которые знали, для чего этот декрет предназначен, так и теми, для кого это было полной неожиданностью. Протестовать не посмел никто. Сейчас же этот декрет был переслан Бонапарту. Зачем понадобилось Бонапарту перед удушением обоих законодательных собраний перенести их для этой операции в Сен-Клу? Тут сказывались воспоминания и впечатления великих революционных лет. В воображении этого поколения вставали грозные, теперь уже такие далекие, минуты, когда на всякое насилие рабочие предместья, плебейские массы отвечали немедленным выступлением, когда на угрозу разгона народных представителей звучали слова: "Скажите вашему господину, что мы здесь по воле народа и уступим только силе штыков", и когда господин не посмел послать штыки, а сами штыки обратились против Бастилии; вспоминалось, как народная масса покончила с полуторатысячелетней монархией, как раздавлены были жирондисты, как в последний раз, в прериале 1795 г., народ носил на пике голову члена термидорианского Конвента и показывал ее оцепеневшим от ужаса другим членам Конвента... Как ни был уверен в себе Бонапарт, но сделать в Париже то, что он решил сделать, показалось ему все-таки не так безопасно, как в маленьком местечке, где единственным большим зданием был дворец - один из загородных дворцов старых французских королей. Начало дела было разыграно именно так, как желал Бонапарт: фикция законности была соблюдена, и он на основании декрета объявил войскам, что они отныне поставлены под его команду и должны "сопровождать" оба совета в Сен-Клу. Он повел войско прежде всего в Тюильрийский дворец, где заседал Совет старейшин, окружил его и вошел в зал заседаний в сопровождении нескольких адъютантов. Говорить публично (не с солдатами) он никогда не умел, ни до, ни после этого эпизода. Он произнес несколько не очень связных слов. Присутствующие запомнили фразу: "Мы хотим республику, основанную на свободе, на равенстве, на священных принципах народного представительства... Мы ее будем иметь, я в этом клянусь". Но дело было уже не в ораторских эффектах. Именно в этот день и суждено было надолго замолкнуть парламентскому красноречию, которое играло такую роль в революционной Франции. Затем он вышел на улицу. Перед ним была авангардная часть приведенного им войска, встретившая его бурными приветственными кликами. Тут разыгралась новая неожиданная сцена. К нему приблизился некто Ботто, посланный от Барраса, который очень беспокоился, что Наполеон до сих пор не позвал его. Увидя Ботто, генерал громовым голосом закричал, обращаясь к нему как к представителю Директории: "Что вы сделали из той Франции, которую я вам оставил в таком блестящем положении? Я вам оставил мир - я нахожу войну! Я вам оставил итальянские миллионы, а нахожу грабительские законы и нищету! Я вам оставил победы - я нахожу поражения! Что вы сделали из ста тысяч французов, которых я знал, товарищей моей славы? Они мертвы!" Дальше шло повторение слов о том, что он стремится к республике, основанной "на равенстве, морали, гражданской свободе и политической терпимости". Директория (т. е. верховная исполнительная власть республики) была ликвидирована без малейших затруднений, даже не пришлось никого ни убить, ни арестовать: Сийес и Роже-Дюко сами были в заговоре, Гойе и Мулен, видя, что все пропало, поплелись за войсками в Сен-Клу. Оставался Баррас, к которому Бонапарт отрядил Талейрана с поручением "убедить" Барраса немедленно подписать заявление о своей отставке. Убедившись, что Бонапарт решил обойтись без него, Баррас сейчас же подписал требуемое, заявив, что он хочет вообще покинуть политическую жизнь и удалиться в свое имение под сень деревенской тишины, и тут же под конвоем взвода драгун был отправлен на новое местожительство. Так навсегда исчез с политической сцены Баррас, всех до сих пор удачно обманывавший, а теперь вдруг обманутый в свою очередь. Итак, Директория была ликвидирована. К вечеру 18 брюмера квесторы обоих законодательных собраний были уже в Сен-Клу. Оставалось ликвидировать и эти собрания, и хотя Совет старейшин и Совет пятисот, окруженные гренадерами, гусарами и драгунами Бонапарта, были всецело в его руках, но он хотел повести дело так, чтобы оба совета сами признали свою непригодность, сами распустили себя и передали власть Бонапарту. Это стремление осуществить свой план в каких-то законных формах в общем вовсе не было свойственно Наполеону. Но на этот раз все-таки до самого конца нельзя было быть вполне уверенным, что среди солдат не возникнет сумятицы, нерешительности, если с самого начала откровенно будет заявлено о насильственном уничтожении конституции. Значит, следовало, поскольку это может помочь и ускорить дело, вести его мирно. А если нельзя будет мирно, тогда - и только тогда - броситься в штыки. 30 тысяч боевых товарищей Бонапарта были в Египте, где оккупировали страну. Из солдат итальянского похода налицо были не все. Приходилось считаться и с людьми, не знавшими его лично и которых он тоже пока не знал. Распоряжения Бонапарта по дислокации войск между Парижем и Сен-Клу были отданы и выполнены с раннего утра. Население Парижа с любопытством следило за передвижениями батальонов, за длинным кортежем карет и пешеходов, следовавших из столицы в Сен-Клу. О состоянии рабочих предместий доносили, что там идет обыденная работа и не заметно никаких признаков волнения. В центральных кварталах кое-где раздавались крики: "Vive Bonaparte!", но в общем настроение было скорее выжидательное. Далеко не все депутаты выехали в Сен-Клу 18-го числа; большинство отложило отъезд до 19 брюмера, когда, собственно, и было назначено первое заседание. Когда наступил этот второй и последний день государственного переворота, у генерала Бонапарта были некоторые довольно серьезные опасения. Конечно, уже к вечеру 18 брюмера из трех высших учреждений два были ликвидированы: Директория не существовала. Совет старейшин показал себя покорным, готовым к самоликвидации. Но оставалось еще уничтожить палату народных представителей, т. е. Совет пятисот. А в этом Совете пятисот около 200 мест занимали якобинцы, члены распущенного Сийесом Союза друзей свободы и равенства. Некоторые из них, правда, готовы были продаться из корысти или покориться из боязни, но были люди и другого закала - были обломки великих революционных бурь, были люди, для которых взятие Бастилии, низвержение монархии, борьба с изменниками, "свобода, равенство или смерть" не были пустыми звуками. Были такие, которые не очень ценили ни свою, ни чужую жизнь и которые говорили, что, где можно, там следует истреблять тиранов гильотиной, а там, где нельзя,- кинжалом Брута. В течение всего 18 брюмера левая ("якобинская") группа собиралась на тайные совещания. Они не знали, что предпринять. Агенты Бонапарта - а у него и в этой группе оказались свои шпионы - не переставали сбивать их с толку, утверждая, что дело идет не о мерах против якобинцев, а лишь о способе преодолеть роялистскую опасность. Якобинцы слушали, верили и не верили, и когда утром 19 брюмера они собрались на заседание во дворце Сен-Клу, то между ними преобладала растерянность. Но и гнев в некоторых из них накипал все больше и больше. Утром 19-го генерал Бонапарт в открытой коляске, эскортируемый кавалерией, выехал из Парижа в Сен-Клу. За ним ехали его приближенные. Когда он прибыл в Сен-Клу, то узнал, что среди депутатов Совета пятисот многие уже открыто негодуют, что они, увидя, какая масса войск окружает дворец, горячо возмущены непонятным для них, нелепым, внезапным перенесением их заседаний из столицы в "деревню" Сен-Клу (так называли это маленькое местечко), и открыто говорят, что теперь они вполне уже сообразили, каков замысел Бонапарта. Передавали, что они называют его преступником и деспотом, а чаще всего - разбойником. Бонапарта это встревожило, он произвел смотр войскам и остался доволен. В час дня во дворце Сен-Клу открылись в разных залах заседания обоих советов. Бонапарт и его приближенные ждали в соседних залах, пока оба совета вотируют нужные декреты, поручающие генералу Бонапарту выработку новой конституции, а затем разойдутся. Но час проходил за часом,- даже Совет старейшин не решался, и в нем проявлялись растерянность и запоздалое робкое желание противодействовать затеянному беззаконию. Надвигались сумерки ноябрьского вечера. Бонапарту нужно было решиться действовать немедленно, иначе всему затеянному им делу грозил провал. В четыре часа дня он вдруг вошел в зал Совета старейшин. Среди мертвого молчания он произнес еще более сбивчивую и путаную речь, чем накануне. Смысл был тот, что он требует быстрых решений, что он приходит к ним на помощь, чтобы спасти их от опасностей, что на него "клевещут, вспоминая Цезаря и Кромвеля", что, напротив, он хочет спасти свободу, что правительства сейчас не существует. "Я не интриган, вы меня знаете; если я окажусь вероломным, будьте вы все в таком случае Брутами!" Таким образом, он приглашал их заколоть его, если он посягнет на республику. Бонапарту стали отвечать, его стали заглушать. Он произнес несколько угроз, напомнил, что располагает вооруженной силой, и вышел из зала Совета старейшин, так и не добившись того, чего желал, т. е. декрета о передаче ему власти. Дело поворачивалось плохо. Дальше должно было пойти еще хуже: предстояло объясняться с Советом пятисот, где гораздо скорее мог найтись среди якобинской части собрания в самом деле подражатель Брута. За Бонапартом пошло несколько гренадер. Но их было слишком мало на случай массового нападения на Бонапарта, а этого очень и очень можно было ожидать. За ним шел, между прочим, генерал Ожеро, бывший под его начальством в эпоху завоевания Италии. Перед самым входом в зал Бонапарт круто обернулся и сказал: "Ожеро, помнишь Арколе?" Бонапарт напомнил ту страшную минуту, когда он бросился прямо под австрийскую картечь со знаменем в руках брать Аркольский мост. И в самом деле, приближалось нечто похожее. Он открыл дверь и показался на пороге. Неистовые, яростные, гневные вопли встретили его появление: "Долой разбойника! Долой тирана! Вне закона! Немедленно вне закона!" Группа депутатов бросилась на него, несколько рук протянулось к нему, его схватили за воротник, другие пытались схватить его за горло. Один депутат изо всей силы ударил его кулаком в плечо. Низкорослый, тогда еще худой, никогда не отличавшийся физической силой, нервный, подверженный каким-то похожим на эпилепсию припадкам, Бонапарт был полузадушен возбужденными депутатами. Несколько гренадер успели окружить изрядно помятого Бонапарта и вывести его из зала. Возмущенные депутаты возвратились на места и яростными криками требовали голосовать предложение, объявлявшее генерала Бонапарта вне закона. В этот день в Совете пятисот председательствовал родной брат Наполеона, Люсьен Бонапарт, бывший тоже в заговоре. Это обстоятельство весьма способствовало успеху предприятия. Бонапарт, придя в себя после ужасной сцены в зале, решил бесповоротно разогнать Совет пятисот открытой силой, но предварительно он постарался извлечь из Совета пятисот своего брата, что и удалось ему без особого труда. Когда Люсьен Бонапарт оказался рядом с Наполеоном, тот предложил ему, чтобы он, Люсьен, в качестве председателя обратился к фронту выстроенных войск с заявлением, якобы жизнь их начальника в опасности, и с просьбой "освободить большинство собрания" от "кучки бешеных". Последние сомнения в законности дела, если таковые еще были у солдат, исчезли. Раздался грохот барабанов, и гренадеры, предводимые Мюратом, беглым шагом вошли во дворец. Согласно показаниям очевидцев, пока грохот барабанов быстро приближался к залу заседаний, среди депутатов раздавались голоса, предлагавшие сопротивляться и умереть на месте. Двери распахнулись, гренадеры с ружьями наперевес вторглись в зал; продолжая двигаться по залу беглым шагом, но в разных направлениях, они быстро очистили помещение. Неумолкаемый барабанный бой заглушал все, депутаты ударились в повальное бегство. Они бежали через двери, многие распахнули или разбили окна и выпрыгнули во двор. Вся сцена продолжалась от трех до пяти минут. Не ведено было ни убивать депутатов, ни арестовывать. Выбежавшие в двери и спасшиеся через окна члены Совета пятисот оказались среди войск, со всех сторон подходивших к дворцу. На секунду заглушивший барабаны громовой голос Мюрата, скомандовавшего своим гренадерам: "Вышвырните-ка мне всю эту публику вон!" (Foutez-moi tout се monde dehors!), звучал в их ушах не только в эти первые минуты, но не был забыт многими из них, как мы знаем из воспоминаний, всю их жизнь. Бонапарту пришла в голову еще одна мысль, может быть, подсказанная ему его братом Люсьеном. Солдатам вдруг ведено было наскоро изловить нескольких разбежавшихся депутатов и привести их во дворец, после чего решено было составить из пойманных таким путем лиц "заседание Совета пятисот" и приказать им вотировать декрет о консульстве. Несколько перепуганных, промокших и продрогших депутатов были захвачены кто на дороге, кто на постоялом дворе, приведены во дворец, и тут они сейчас же сделали все, что от них требовалось, а затем уже были окончательно отпущены с миром, вотировав, кстати, и собственный свой роспуск. Вечером в одной из слабо освещенных зал дворца Сен-Клу Совет старейшин тоже издал без прений декрет, которым вся власть над республикой передавалась трем лицам, названным консулами. На эти должности были назначены Бонапарт, Сийес и Роже-Дюко, ибо стать единоличным владыкой формально Бонапарт в этот момент считал еще нецелесообразным, но что фактически его консульство будет самой полной диктатурой, он уже предрешил. Он знал также, что два его товарища ни малейшей роли играть не будут и что разница между ними лишь та, что немудрящий Роже-Дюко уже сейчас убежден в этом, а глубокомысленный Сийес еще пока этого не подозревает, но скоро убедится. Франция была у ног Бонапарта. В два часа ночи три новых консула принесли присягу в верности республике. Поздно ночью Бонапарт уехал из Сен-Клу. С ним в коляске ехал Бурьен. Бонапарт был угрюм и до самого Парижа не проронил почти ни одного слова.