Лас-Каз и его сын записывают историю Наполеона под его диктовку
Маленький двор Наполеона, последовавший за ним на остров Св. Елены и поселившийся с ним в Лонгвуде, ссорился и интриговал точь-в-точь, как если бы все они были еще в Тюильрийском дворце в Париже. Лас-Каз, Гурго, Монтолон, Бертран обожали Наполеона, заявляли, что он для них бог, и ревновали друг к другу. Генерал Гурго даже раз вызвал на дуэль Монтолона, и только гневный окрик императора положил конец ссоре. Наполеон под разными предлогами даже отправил спустя три года Гурго в Европу, так он ему надоел своим обожанием и невозможным характером. Лишился он и Лас-Каза, которого Гудсон Лоу выжил с острова в 1818 г. Лас-Каз записывал беседы с Наполеоном, а многое Наполеон и просто диктовал ему, и из всей литературы воспоминаний, относящихся к острову Св. Елены, конечно, эти записи наиболее любопытный памятник. Когда Лас-Каз должен был уехать, у Наполеона уже не оказалось такого подходящего и такого образованного секретаря, и о последних годах жизни императора мы поэтому знаем гораздо меньше. Не придирки Гудсона Лоу, досадные и мелочные, но все же не могущие оскорбить Наполеона сколько-нибудь серьезно, тем более что он вовсе и не пускал к себе губернатора, не климат острова, здоровый и ровный, не материальные условия жизни, бывшие ничуть не хуже, чем, например, у самого губернатора, порождали ту угрюмую тоску, которой Наполеон никогда не делился со своим маленьким двором, но которую они все очень хорошо замечали. По-видимому, его больше всего убивала праздность. Он очень много читал, катался верхом, ходил, диктовал Лас-Казу. Но перейти к такому существованию после привычки к неустанной работе, к 15-часовому, а иногда 18-часовому рабочему дню, к которому он привык за всю свою жизнь, было для него непереносимо. Свое настроение он скрывал. Он старался быть разговорчивым и оживленным с окружающими, часто и сам, по-видимому, отвлекался этим от своей тоски. Переносил он свое положение стоически. Уже во время долгого морского переезда на "Нортум-берлэнде" он начал диктовать Лас-Казу свои воспоминания. Он продолжал это делать и на острове вплоть до отъезда Лас-Каза. Разговоры с Лас-Казом, разговоры с Монтолоном, с Гурго, продиктованные им и им просмотренные "Письма с Мыса", которые по его поручению (но без его подписи) напечатал потом Лас-Каз,- все эти источники дают понятие не об объективной исторической истинности фактов, о которых идет там речь, но о том, какое представление об этих фактах желал Наполеон внушить потомству. Из всех записей разговоров с Наполеоном, из всех воспоминаний, заслуживающих сколько-нибудь доверия (т. е., точнее говоря, из воспоминаний Лас-Каза, Монтолона и Гурго, потому что Антомарки и О'Мира никакого доверия не заслуживают), можно извлечь очень много для истории так называемой "наполеоновской легенды", но очень мало ценных и убедительных материалов для характеристики самого Наполеона и для истории его владычества. "Наполеоновская легенда", сыгравшая впоследствии такую активную историческую роль, стала строиться задолго до Виктора Гюго и Гейне, до Гете и Цедлица, до Пушкина и Лермонтова, до Бальзака и Беранже, до Мицкевича и Товянского и до целого легиона поэтов, публицистов, политических деятелей и историков, мысль и чувство которых, а больше всего воображение, упорно обращались и надолго приковывались к этой гигантской фигуре, показавшейся Гегелю после Иены олицетворением "мирового духа", двигателем истории человечества. Создаваться легенда начала уже на острове Св. Елены. Но в этой моей работе речь идет исключительно о Наполеоне, а вовсе не об истории "наполеоновской легенды". Итак, материалы, порожденные пребыванием императора на острове Св. Елены, дают очень мало. "Бог" изрекал непогрешимые глаголы, а верующие записывали Обожание, влюбленность, религиозное почитание - не такие чувства. которые способствуют критическому анализу. Говорил Наполеон с окружающими не для них, конечно, а для потомства, для истории. Мог ли он тогда быть очень твердо уверен, что его династии суждено еще раз царствовать во Франции, мы не знаем, но беседовал он с окружающими так, как если бы имел в виду этот будущий факт. Однажды он прямо высказал мысль, что его сын еще будет царствовать. Полны специального интереса, конечно, все его обильные замечания (и диктанты), касающиеся его войн и военного искусства других знаменитых полководцев и военного дела вообще. В каждом слове чувствуется первоклассный мастер, знаток и любитель предмета. "Странное искусство война; я сражался в 60 битвах и уверяю вас, что из них всех я не научился ничему, чего бы я не знал уже в своей первой битве",- сказал он однажды. Из полководцев он высоко ставил Тюренна, Конде. Наполеон считал себя, без сомнения, величайшим полководцем во всемирной истории, хотя не выразил этого ни разу точными словами. С особенной гордостью он говорил об Аустерлице, Бородине и Ваграме, а также о первой (итальянской, 1796-1797 гг.) своей кампании и о предпоследней (1814 г.). Разгром австрийской армии под Ваграмом он считал одним из лучших своих стратегических достижений. Если бы Тюренн или Конде были при Ваграме, то они тоже сразу увидели бы, в чем ключ позиции, как увидел это Наполеон, "а Цезарь или Ганнибал не увидели бы",- прибавлял император. "Если бы при мне для помощи в моих войнах находился Тюренн, я был бы властелином всего света",- утверждал он. Самой лучшей армией Наполеон называл ту армию, в которой каждый офицер знает, что делать при данных обстоятельствах. Однажды он выразил сожаление, что не был убит при Бородине или в Кремле. Иногда, говоря об этом, он называл не Бородино, а Дрезден, еще охотнее Ватерлоо; о "Ста днях" он вспоминал с гордостью и говорил о "народной любви" к нему, проявившейся и при высадке в бухте Жуан и после Ватерлоо. Он не переставал сожалеть, что покинул завоеванный им Египет и что, сняв осаду с Акра, вернулся из Сирии в 1799 г. По его мнению, ему следовало остаться на Востоке, завоевать Аравию, Индию, быть восточным императором, а не западным. "Если бы я взял Акр, я бы пошел на Индию. Кто владеет Египтом, тот будет владеть и Индией",- повторял он (в этом утверждении, заметим, с ним совершенно сходится новейшая стратегия). Об английском владычестве в Индии он говорил, что если бы он даже с малым отрядом добрался до Индии, то выгнал бы англичан оттуда. Он много и часто говорил о Ватерлоо и считал, что если бы не совсем непредвиденные случайности и если бы у него были прежние, убитые в предшествующих войнах, маршалы Бессьер, Ланн, если бы при нем был Мюрат,- исход сражения был бы другой. Ему особенно тяжело было вспомнить, что эта последняя его битва выиграна именно англичанами. Что вторжение в Испанию было первой его ошибкой ("испанская язва"), а русский поход 1812 г.-второй и самой роковой, это он теперь признавал, хотя снисходительно (к себе) говорил о "недоразумении", вовлекшем его в поход на Москву. Но он ничуть не отказывался от своей ответственности. Наполеон считал, что когда он, прибыв в Дрезден в 1812 г., узнал, что Бернадотт, ставший шведским наследным принцем, не намерен помогать ему против России и что султан турецкий заключает с Россией мир, то ему следовало тут же отказаться от нашествия. Войдя в Москву, ему надо было бы сейчас же из нее выйти и, догнав Кутузова, уничтожить русскую армию. "Эта роковая война с Россией, в которую я был вовлечен по недоразумению, эта ужасающая суровость стихии, поглотившей целую армию... и затем вся вселенная, поднявшаяся против меня!" Не чудо ли (продолжал он), что он, император, мог еще так долго сопротивляться и что не раз конечная победа в этой борьбе против вселенной склонялась на его сторону? То, что в Тильзите он отказался от своей первоначальной мысли стереть Пруссию как самостоятельное государство с лица земли, он считал одной из своих ошибок. Австрию, как он теперь признавал, он тоже хотел уничтожить в 1809 г., но помешала неудача его в битве под Эсслингом, так что после Ваграма все-таки Австрия хоть и много потеряла, но продолжала существовать. Несколько раз возвращался он мыслью к казни герцога Энгиенского, но никакого раскаяния по этому поводу не обнаруживал, а высказывался в том духе, что снова бы это повторил, если бы пришлось начинать сначала. Интересно, что долгое, 20-летнее всеевропейское страшное кровопролитие, в центре которого он находился и решающую роль в котором он, по собственному представлению, играл, ни в малейшей степени не вспоминалось им как нечто печальное, тяжелое, способное омрачить душу хоть на один миг. Да, совершенно верно, он стремился к завоеваниям, но у него вообще было это пристрастие: он "слишком любил войну". Маленькая девочка Бетси Балькомб, дочь одного англичанина, проживавшего в качестве подрядчика на острове Св. Елены, пользовалась ласковой благосклонностью Наполеона, который захотел учить ее французскому языку и позволил бегать к нему и болтать с ним. И когда она, уже прирученная им, и другая маленькая девочка, Лэджи, спросили императора однажды, правда ли, что он ест людей (как они слышали о том еще в Англии), то он со смехом стал уверять их, что действительно ест людей и всегда ими питался... Его рассмешило, что ребенок Лэджи понял слова взрослых, очевидно, слишком буквально: в переносном значении эти слова доходили до него задолго до знакомства с маленькой Балькомб и ее подругой, но никогда ничего, кроме презрительного пожатия плеч, в нем не порождали. После отдаления Жозефины, после смерти Ланна под Эсслингом, после смерти Дюрока под Герлицем на свете оставалось еще одно существо, которое на своем веку любил Наполеон: это был его маленький сын, живший еще с 1814 г. вместе со своей матерью, императрицей Марией-Луизой, у деда, австрийского императора Франца. Наполеон еще в 1816 г., в начале своего пребывания на острове Св. Елены, высказывал убеждение, что его сын еще будет царствовать, так как во Франции отныне можно опираться, только "на массы", значит: или республика, или популярная, "народная" монархия. А популярной династией может быть лишь династия, избранная народной волей, т. е. Бонапарты. И с той же внешней непоследовательностью, которая не дала ему возможности в 1815 г. стать во главе широкого массового движения против Бурбонов, дворян, священников, он и на острове Св. Елены продолжал одобрять свое тогдашнее поведение. Непоследовательность тут была внешняя, происходившая от неточного понимания вещей: монархия Наполеона была не "народная", а буржуазная, и для своего сына он мечтал тоже о государстве, опирающемся не на волю и интересы плебейских широких трудящихся масс, а на волю и интересы буржуазии. "Чем мне эти люди обязаны? Я нашел их в бедности и оставляю их в бедности!" - вырвалось у него раз после Ватерлоо, когда толпа строительных рабочих окружила дворец и требовала, чтобы Наполеон остался на престоле. И тому же графу Монтолону Наполеон и тогда, в Париже, и на острове Св. Елены повторял, что если бы он захотел использовать революционную ненависть против дворян и духовенства, которую он застал при своей высадке в 1815 г., то он прибыл бы в Париж в сопровождении "двух миллионов" крестьян"; но он не желал предводительствовать "чернью", потому что его "возмущала (по его выражению) самая мысль об этом". Ясно, что он остался при тех же настроениях, какие не раз нами отмечались. Но вдруг - к самому уже концу, под явным впечатлением известий, приходивших на остров Св. Елены из Европы через газеты и устные сообщения о германском революционном брожении, о студенческих волнениях, об освободительных течениях в Германии и т.д.,- император круто переменил фронт и заявил (дело было уже в 1819 г.) тому же Монтолону нечто диаметрально противоположное своим прежним высказываниям. "Я должен был бы основать свою империю на поддержке якобинцев". Потому что якобинская революция - это вулкан, посредством которого можно легко взорвать Пруссию. А как только революция победила бы в Пруссии, ему казалось, что вся Пруссия была бы в его власти и в его руки попала бы вся Европа ("моим оружием и силой якобинизма"). Правда, когда он говорил о будущей или возможной революции, мысль его не шла дальше мелкобуржуазного "якобинизма" и не предполагала социального переворота. Якобинская революция начинала представляться ему порой уже союзницей, которую он напрасно оттолкнул. Последний большой разговор с Монтолоном - о якобинцах и революции происходил 10 марта 1819 г. и был одной из последних его бесед со свитой. Реже и глуше, смутнее и отрывочнее становились уже в это время известия об императоре. Не было уже Лас-Каза, высланного Гудсоном Лоу, не было Гурго, которого убедил уехать сам император. Был некоторое время и тоже вскоре уехал ирландский доктор О'Мира, игравший при случае роль соглядатая и доносивший губернатору о том, что творится в Лонгвуде. Из оставшихся был доктор Антомарки, присланный семьей Наполеона из Европы, невежественный врач (и лживый мемуарист), которого Наполеон в конце концов перестал даже и на глаза к себе пускать. Бертран, Монтолон, несколько человек слуг - вот кто больше всех в эти последние два года видел Наполеона. Уже в 1819 г. он болел все чаще и чаще. В 1820 г. болезнь усилилась, а в начале 1821 г. английский врач Арнотт, допущенный Наполеоном, нашел положение довольно серьезным, но все-таки были большие промежутки улучшения, когда Наполеон выходил гулять. К концу 1820 г. утомление стало заметнее. Он начинал фразу и не кончал ее, впадая в глубокое раздумье. Он стал молчалив, тогда как до конца 1820 г. его диктанты и его воспоминания о своем царствовании, сообщенные двум доверенным лицам - Лас-Казу до 1818 г. и графу Монтолону отчасти в те же годы, а отчасти с 1818 до 1820 г. включительно,- занимают в записях Лас-Каза два огромных фолианта (в последних изданиях), а в записях Монтолона восемь томов (в издании 1847 г.),- и это не считая особой двухтомной книги воспоминаний того же Монтолона специально о пребывании императора на острове Св. Елены. С конца 1820 г. он уже реже катался в коляске. Верхом он уже давно перестал выезжать. В марте 1821 г. страшные внутренние боли стали повторяться и учащаться. Император, по-видимому, уже давно догадался, что это - рак, болезнь наследственная в их роду, от которой в возрасте всего лишь 40 лет умер его отец, Карло Бонапарте. Следует, кстати, заметить, что в последние 15-20 лет в медицинских журналах во Франции и Германии несколько раз высказывалось мнение, будто последней болезнью Наполеона был вовсе не рак, а особая тропическая болезнь, зародыш которой был захвачен им еще в молодости, во время похода в Египет и Сирию, развившаяся, когда он попал в тропики. 5 апреля доктор Арнотт уведомил свиту Наполеона в лице маршала Бертрана и графа Монтолона, что положение больного крайне серьезно. Когда боли несколько ослабевали, Наполеон старался поддержать бодрость в окружающих. Он острил над своей болезнью: "Рак - это Ватерлоо, вошедшее внутрь". 13 апреля он приказал графу Монтолону писать под его диктовку завещание, которое 15 апреля переписал и подписал своей рукой. Там между прочим содержатся те строки, которые теперь красуются на мраморной доске в парижском Дворце инвалидов, в соборе, где с 1840 г. находился саркофаг с останками императора: "Я желаю чтобы мой прах покоился на берегах Сены, среди французского народа, который я так любил". Мармона, Ожеро, Талейрана и Лафайета он назвал в этом завещании изменниками, которые два раза помогли врагам Франции одержать победу: Ожеро - очевидно, за резкую ссору с ним в апреле 1814 г., Лафайета - за оппозицию в палате в июне 1815 г. Эти два суровых приговора не были впоследствии санкционированы даже самыми горячими приверженцами императора, но за Мармоном и Талейраном эта квалификация утвердилась. Большинство остальных пунктов завещания касалось денежных сумм, назначенных разным лицам: Бертрану - полмиллиона, слуге Маршану - 400 тысяч, другим, служившим ему на острове,- по 100 тысяч каждому, столько же Лас-Казу и многим генералам и сановникам, оставшимся во Франции, но лично ему известным своей преданностью, и т. д. А главную часть своих имуществ, в общей сумме до 200 миллионов франков золотом, он завещал: половину "офицерам и солдатам", сражавшимся под его знаменем, а другую половину местностям Франции, пострадавшим от нашествий 1814 и 1815 гг. Есть и пункт, посвященный англичанам и Гудсону Лоу: "Я умираю преждевременно, убитый английской олигархией и ее наемником. Английский народ не замедлит отомстить за меня". Сыну он завещал никогда не выступать против Франции и помнить девиз: "Все для французского народа". Он был совершенно спокоен, диктуя, а потом лично переписывая это завещание. Спустя три дня он продиктовал Монтолону письмо, которым тот должен был уже после его смерти уведомить губернатора о случившемся и требовать от англичан доставления всей свиты и слуг с острова Св. Елены в Европу. В четыре часа ночи 21 апреля он вдруг стал диктовать Монтолону проект переустройства национальной гвардии во Франции в целях наиболее рационального ее использования при обороне территории от неприятельского нашествия. 2 мая доктора Арнотт, Шорт и Майкельс сказали свите, что смерть совсем уже близка. Мучения так усилились, что в ночь на 5 мая он в полубреду бросился с постели и, конвульсивно сдавив с необычайной силой Монтолона, упал с ним на пол. Его уложили, и он уже не приходил больше в создание, а лежал несколько часов подряд неподвижно, с открытыми глазами и не стонал. Он, впрочем, и раньше во время самых страшных приступов боли почти не стонал) а только метался. В комнате Наполеона - одни у постели, другие у дверей - собрались его свита и служители. Наполеон шевелил губами, но почти ничего нельзя было расслышать явственно; на океане свирепствовал в этот день страшнейший шторм, вырывавший с корнем деревья, снесший несколько домов на острове и сотрясавший всю Лонгвудскую усадьбу. Губернатор острова Гудсон Лоу и офицеры английского гарнизона, узнав о начале агонии, прибыли спешно и находились в других комнатах дома. Последние слова, которые удалось расслышать стоявшим близко от постели, были: "Франция... армия... авангард..." Перед вечером, в шесть часов, 5 мая 1821 г. Наполеон скончался. Плачущий слуга Маршан принес сохранявшуюся у него старую шинель, в которой Наполеон был 14 июня 1800 г., в день битвы под Маренго, и накрыл его тело. После этого вошли губернатор и офицеры и низко поклонились покойнику. Затем были впущены Бертраном и Монтолоном и комиссары держав, которые теперь в первый раз за все годы своего пребывания на острове вошли в дом императора, не допускавшего их к себе. Через четыре дня гроб вынесли из Лонгвуда. В похоронном шествии, кроме свиты и служителей, принял участие весь гарнизон в полном составе, а также все матросы и морские офицеры, все гражданские чиновники с губернатором во главе и почти все население острова. Когда гроб опускали в могилу, раздался гром пушечных салютов: англичане отдали мертвому императору последнюю воинскую почесть.