Лусио согласился:
— Мы хоть знаем, что когда умрем, так ни для кого не будет особой потери. Скорей даже — избавление, гора с плеч.
— Что до моих, то я давно их избавил от всякого беспокойства. Вот уж пятнадцать лет, как в тех краях и не показываюсь. В мыслях даже нет. Пошлю открытку к рождеству на имя сестры, и то не всякий год — бывает, и забуду, — вот вам и все родственные связи. Единственное беспокойство, которое я им причиняю, и то лишь в том случае, если мою открытку читают.
— А кто там у вас? Родители?
— Мать, два брата и сестра. Отец умер, а мать снова вышла замуж.
— Значит, вы давно уже отца потеряли?
— Давно. В тридцать пятом. Мне, старшему, было тогда семнадцать. В девятнадцать меня призвали. Когда вернулся с фронта, в нашем доме уже поселился новый хозяин.
Лусио глотнул вина и сказал:
— Такое никому не понравится.
— Да, веселого мало. Приняли меня со всякими церемониями, думали, я проглочу эту пилюлю. А я не проглотил. Ну как вам это понравится: женщине тридцать девять лет, при ней трое взрослых детей, ни тебе денежных затруднений, ни бедности. А ей, видите ли, замуж понадобилось!
Лусио согласно кивал головой.
— Я не то что по гостям ходить, на улицу выйти не решался, и это, скажу вам, только потому, что мне за них стыдно было. А ведь, оказывается, все, кроме меня, знали и еще кое о чем. Никто, даже самые закадычные друзья, не посмели рассказать, какой кошачий концерт им устроили в ночь свадьбы. Это мне сестренка рассказала уже недели через две, как я приехал. Тут уж я и вовсе со стыда сгорел. И знаете, что я придумал? На следующий день встал пораньше, собрал чемодан, пошел в хлев и отвязал колокольчик у одного из наших быков. — Мужчина в белых туфлях тяжело задышал, лицо его стало угрюмым; он взглянул на дверь, провел ладонью по губам. — Они еще спали. А я стал у двери в спальню с чемоданом в одной руке и с колокольчиком в другой и ну давай звонить да звонить — все вызвонил этой счастливой парочке. На прощанье. Что тут было! Весь дом проснулся. Братья не вмешивались, я ведь старший. Да, верно, они думали так же, как я, только боялись сказать. Этот тип вышел и набросился на меня: «Это что ж ты своей матери такое устраиваешь?» А я ему и отвечаю: «Да нет, не матери, я больше для вас стараюсь». Он совсем озверел, полез на меня с кулаками, но я ему не дал до себя дотронуться. И все трясу колокольчиком у него под самым носом. Мать кричит с кровати, поносит меня на чем свет стоит, отца недобрым словом поминает и меня с ним сравнивает. Но с кровати так и не встала. Тогда я взял да и бросил колокольчик прямо ей на кровать, повернулся и ушел. Только сестра, заливаясь слезами, провожала меня до автобуса. Почти все в деревне уже знали о случившемся. Сами подумайте, каково сестре, бедняжке, пришлось, ей тогда было всего пятнадцать.
Лусио не поднимал глаз, чертя по полу копчиком ботинка.
— В семье чего только не бывает. Ну, а как же вы потом?
— Я прошел войну, да и лет мне было не так уж мало, так что жизни не боялся. В армии научился бороды брить — сегодня один попросит, завтра другой, так понемногу превратился в ротного парикмахера. И вот отправился в Бургос, где жил старшина, я с ним дружил в армии. Он меня устроил в парикмахерскую. Там я научился и всякой стрижке, но в конце концов мне надоело, и я ушел. Так и бродил с места на место. Одно слово — перекати-поле. Здесь, в Косладе, я впервые обосновался и открыл свое заведение. И, знаете, неприятностей все равно хватает. Вот почему я говорю, что мне в этой жизни достался шестерочный дублет. Ну, что вы скажете? Прав я?
— Конечно, все так и есть. Уж если ушел человек из дома непутем, по своей ли вине, по чужой ли, так непутем ему и бродить по свету. И никак тебе не выправиться. Раз не с той ноги ступил — пути не будет. И все равно, ты ли с родными плохо обошелся или они с тобой. Дело в том, что ты все это уносишь с собою, и никто тебе не поможет, сколько б лет ни прошло и уйди ты хоть на край света.
— Может быть, все так и есть, как вы говорите…
— Да иначе и быть не может. Всякий человек таков, каким его сделало обращение да обхожденье в семье, верно? И вот какие обиды или угрызения совести ты унесешь с собой, те и останутся на всю жизнь. От них не отделаешься, как ни упрямься, хоть об стену бейся лбом. Что ты вынес из отчего дома, чем бы оно ни было, то твое навсегда.
— Шесть-шесть или пусто-пусто, как я говорю.
— Или любая другая кость, из двадцати восьми тебе достанется одна. Но ее не скинешь. И это такая игра, где сплутовать нельзя. Я прекрасно это знаю, у меня тоже если и не шестерочный дублет, то все равно какой-нибудь забитый дублет, с которым не выиграешь.