Мой отец, моя мать и Томи — любовник не то моего отца, не то моей матери, противный гомик, не закрывающий рта, болтающий, как школяр-всезнайка или нью-йоркский яппи, то о фундаментальных основах культуры, то о деньгах (конкретно, наследстве), то о клевенькой (!) рубашке официанта, — ужинали втроем. И тут налетели мухи (подотряд двукрылых). Этот Томи стал нервно, брезгливо отгонять мух от себя. Тогда одна муха (имя значения не имеет) уселась на мою мать, решив отдохнуть на ее плече вблизи манящей своей темной таинственностью подмышки. Скажи, сердце мое, слащаво обратился к моей матери Томи, неужели и правда — показал он на удовлетворенно пыхтящую муху — женские испарения способны оказывать столь неотразимое действие? Моя мать была ошарашена такой наглостью. Отцу тоже казалось, что тот хватил чересчур. И поскольку супружеская чета — не сговариваясь — погрузилась в молчание и слышалось только жужжание мух, Томи почувствовал одиночество. Холодный озноб. Но потом вдруг заржал; грустной задницей, вскричал он, весело не пернешь — хоть ты тресни.
Был у моего отца этот Томи, которого он любил всей душой. После первой же проведенной вместе (под одним одеялом) ночи мой отец, по замыслу гневно, но практически со сдержанной раздраженностью, дабы не выглядеть уж совсем смехотворно, заявил ему: Мне неважно, какого размера, пусть хоть маленькое, пусть дырявое, но я настаиваю, чтобы в контракте было зафиксировано мое право на отдельное одеяло, без отдельного одеяла никогда, слышишь ты, ни-ко-гда я не лягу с тобой в постель! На что Томи обиделся, да если бы ты сказал… Если бы! А кроме того, ты все время спихивал меня на край, вынуждая меня ютиться на узкой полоске шириною — заметь! — в 22 сантиметра, и я спрашиваю, почему именно двадцать два, может, это аллюзия, «Уловка 22»? Или что-то еще? Томи возвел очи горе, какое счастье, о Боже, что я не твоя жена. Да если б ты только знал, хер несчастный, как бесконечно тебе далеко до моей жены, с ненавистью подумал отец про себя. (Он явно испытывал угрызения совести.) Случилось все это ровно двадцать два года назад, если вообще случилось.
Мой отец до конца своей жизни был способен краснеть. Мать от этого просто на стенку лезла, фарисей поганый! но она была неправа. Мой отец обожал смеяться. Когда он не знал, что сказать, или когда сказать было нечего, он, вместо того чтобы попросить прощения или пожать плечами, начинал ржать как недоросль. Иногда этот внезапный смех заменял целый набор аргументов. Им нужно было сняться на профсоюзный билет, и все выстроились в очередь, как в заводской поликлинике. Попрошу не смеяться, сказала невозмутимая дама-фотограф, на что отец тут же расхохотался, а потом покраснел. Молодая женщина немного подождала. Сконцентрируйтесь в камеру! Мне такого еще не говорили, любезно сказал мой отец. Женщина не отреагировала. Мой отец пристыженно уставился в объектив, пытаясь разглядеть за аппаратом ее лицо, ну где же ты, стерва, накручивал он себя, я те щас сконцентрируюсь, мало не покажется, щас я тебя, корова, глазами съем, на пылинки, на атомы разложу. Готово, устало кивнула женщина и вышла из-за аппарата. Мой отец смущенно потупил глаза. Фарисей поганый, сказала она. Так и сказала.