Во время экскурсии в Вертеш жара стояла невыносимая. Глаза невозможно было открыть. От раскаленного воздуха першило в глотке. Я помню траву, поникшую, желтую, выжженную, будто в августе или в Болгарии. Мы с Баранем после футбольного матча — в сатиновых трусах, босиком — стояли на краю поляны за каким-то чахлым кустиком и мочились.
В то время мы уже не писали, как малолетки, и даже не брызгали, как пацаны, а отливали, как взрослые парни. Хотя какая тут разница — отливать, брызгать? Наверно, не большая, чем между селедкой и сельдью. Что та соленая, что другая. Отовсюду шел пар: от него, от меня, от земли, от мочи. У меня вдруг возникло желание соединить струи пара, почувствовать жар — снизу, сверху, жар от земли и мой внутренний жар, жар мочи, моей собственной. Я выставил ногу вперед, приподнял, по-балетному выгнул стопу и нацелил на нее свой брандспойт. Меня охватило неописуемое блаженство, я словно бы слился с природой и вместе с тем как бы вернулся в себя. До меня долетел резкий запах. Барань настолько опешил, что на мгновенье прервал струю, короче описался. Мы рассмеялись.
Он тоже приподнял ногу.
И мы, не сговариваясь, робко и как бы случайно, по недоразумению (и уже без смеха), нацелили струи на ноги друг друга. Мы словно к земле приросли, замерли в изумлении, ошарашенно глядя на пресекавшиеся желтые струи. Как горячо-то! И даже слегка пощипывает! Как будто мы с ним купались в содовой! Или в шампанском — я тогда уже знал, что такое шампанское. Ну прямо как Нефертити или, как там ее, Носферату? нет, Клеопатра! правда, та купалась в молоке ослицы, в любом случае было в происходящем что-то возвышенное, что-то царское, как будто моча была жидким золотом, источником нашего царственного величия.
Барань был неотесанным и угрюмым увальнем, оказавшимся в нашем классе, дважды оставшись на второй год; в ту пору он уже играл в основном составе команды газового завода, был парень тупой как пробка, но безобидный. И теперь, направляя свой вентиль на мою ногу, он вел себя с таким тактом, с такой деликатностью, даже с застенчивой симпатией, что я его просто не узнавал. (Собственный пенис сделал его целомудренным…) Ничто нас друг с другом не связывало, даже футбол — как профессионал, в школьной команде он не играл, «бэшники» из седьмого дали ему отлуп. Против чего я не возражал. Но когда мы играли вместе, как теперь на лугу, он вел себя сдержанно, физическим преимуществом не злоупотреблял, опираясь только на технику.
В остальном был большим балбесом.
Рассказывали, будто училке Варади он предложил как-то познакомить ее с мужиком.
— Старик! Посмотри на ее буфера! И все время одна! Все время со своей партией! И нас достает постоянно! Да разве же это дело, старик?
Свое предложение наводящей на нас ужас училке он сделал с такой милой миной и так раздумчиво, что можно было подумать, будто речь шла о благотворительной акции, о помощи ближнему — мне такое и в голову не пришло бы, — и он как раз тот человек, который мог бы помочь ей. Училка набросилась на него, собираясь измордовать, но Барань — якобы — этого не позволил, схватив ее за руки. Теннисный мяч, надо заметить, он бросал дальше всех, на 72 метра. Я — всего лишь на 28, но и тем был весьма доволен. Госпожа Варади выбежала из класса в слезах. Но в это поверить я не могу, училка Варади никогда не плакала. Хотя буфера — это факт, тут ничего не скажешь! Тем не менее из школы Бараня не поперли, потому что к директору явился его отец, активист рабочей охраны, и дело замяли, хотя сына он не видал десять лет, Барань жил с матерью, которая посещала все матчи, даже когда он играл в провинции, ходила на тренировки, где напивалась в стельку, и Бараню приходилось тащить ее домой, что он делал всегда без малейших упреков.
Привалившись плечами друг к другу, мы продолжали пересекаться. Иссякли мы почти одновременно, в чем тоже был элемент деликатности, я полуобернулся к нему, он — ко мне, и мы прикоснулись друг к другу. Нечто вроде беглого поцелуя. Дружеского рукопожатия. Для меня, видимо, было важно, что о своем органчике я мог думать как о независимой от меня личности, самостоятельном существе, возможно, и симпатичном, но за которое руку на отсечение я не отдал бы, не стал бы за него отвечать, во всяком случае головой, а если и стал бы, то как за товарища, с которым мы в общей компании.
Барань такими вопросами явно не мучился.
— А сика у тебя что надо, — бросил он, сказав это так, как будто я был девчонкой, и мне это понравилось, я почувствовал в этих словах что-то лестное.
Дедушка моего деда, тот самый много раз упомянутый уже карлик, верный человек императора Франца Иосифа, был на короткой ноге с братом последнего, несчастной судьбы императором Максимилианом (или, проще, Максом), который, вняв долгим увещеваниям Наполеона III, принял мексиканский трон, после чего французы бросили его на произвол судьбы, он героически сопротивлялся, но в 1867 году, как раз в год австро-венгерского Соглашения, был расстрелян мексиканскими республиканцами. Однако еще до того его навестил мой прапрадед, и хотя антрекот а-ля Эстерхази (точно так же как улица Пушкина, бывшая Эстерхази) был назван не в его честь, аппетитом он отличался отменным. Но Мексика подкосила даже его. И дело было не в местных деликатесах — гастрономических приключений мой прапрадед никогда не чурался, ни черной, обугленной кукурузы, ни обжаренных гусениц, по вкусу и консистенции столь неожиданно напоминавших родные шкварки и позволявших весело — ибо в этом неожиданном совпадении было что-то забавное — наводить мосты между дальними континентами… дело было не в этом, а, быть может, в способе приготовления? в своеобразных центральноамериканских представлениях о гигиене? или в желудочной флоре? может быть, подкачали старые добрые венгерские бактерии в непривычной для них обстановке? — как бы там ни было, на следующий день мой прапрадед не мог проглотить ни куска. Потерял целых пять (!) килограммов. Что в прошлом веке было сущей трагедией — не то что в наши гнилые, лишенные всяческого катарсиса диетические времена. В свое время похудеть для настоящего венгра считалось позором!