Барань, кстати, был прав, что мужчин у Варади не было. Она жила с сыном, двадцатипятилетним, но с мозгом младенца; он писал и оправлялся в постель, и Варади ухаживала за ним одна. Она вечно спешила домой, дорожа своим сыном больше, чем комсомолом, но мы об этом не знали, а если б и знали, то не поверили бы, не смогли бы представить себе, ослепленные страхом и отвращением.
«24 марта, в четыре тридцать пополудни мы с моей дочерью Мией как раз собирались пить чай из какого-то суррогата (кошмар!), супруга и дочь Валентина были в гостях у соседей, когда мой слуга с заметным волнением доложил, что во дворец в сопровождении жандармерии и народной гвардии проник Халнек и требует, чтобы его провели ко мне.
Он требует… Последним, кто от меня что-то требовал, был король-император, но и тогда по форме это была просьба… Да еще дети, требовавшие в свое время упряжку с осликом. Мориц тогда с решительным видом явился ко мне и строгим, скучающим тоном, столь характерным для позднейших его парламентских выступлений, заявил: Отец, я и мой младший брат Алайош категорически требуем, чтобы данное годы назад обещание относительно ослиной упряжки наконец было выполнено! За что я готов был расцеловать сорванца.
Первое, что пришло мне в голову, — меня пришли арестовывать.
Жандармы, вооруженные револьверами и манлихерами, с вызывающе наглым видом взяли меня в кольцо. Халнек, выудив из кармана телеграмму, зычным голосом огласил ее содержание, а именно, что народный комиссар Лукач предписывает комитатскому комиссару Вельницкому под страхом смертной казни опечатать художественные сокровища Чакварского дворца, к чему чакварская директория должна принять незамедлительные официальные меры. Все их декреты заканчивались угрозами приговоров, что на практике означало не что иное, как баснословно высокие штрафы.
Стало быть, не арест, а инвентаризация, подумал я с облегчением. Времени что-либо предпринять было мало. Мы обменялись с дочерью Мией быстрым прикосновением, заменявшим нам обмен взглядами, после чего, сославшись на неустойчивое состояние здоровья, я сказал, что руководство комиссией возьмет на себя моя дочь.
— Это какой такой комиссией? — тут же встряла сожительница Халнека — вульгарнейшее создание с распущенными (!) ярко-красными волосами, в накинутом на плечи грубом мужском пальто, в вызывающем декольте, никак не вяжущемся со временем суток, — на что моя храбрая дочь, покраснев, поклонилась и ответила вместо меня, что комиссия — это они и есть, не так ли?
Я едва удержался от смеха. Ибо в мире, какие бы страшные минуты мы ни переживали, всегда есть что-то смешное, хотя далеко не всегда люди это замечают. Тем временем зал заполнила толпа сомнительного вида чакварских обитателей обоего пола, частично в официальном качестве, частично — руководимых злорадным любопытством и жаждой присутствовать при захвате дворца и „детронизации“ его хозяина.
Когда во главе всей этой орды моя дочь двинулась из зала, я, едва дверь закрылась за последним товарищем, через другую дверь устремился в покои моей жены, вызвал ее камеристку и в двух словах рассказал, что произошло (при этом не в силах избавиться от невероятно забавного чувства, что играю в какой-то комедии Мариво), и попросил дать мне ключи от ларей и шкатулок, в которых моя супруга хранит драгоценности.
Камеристка пришла в такой ужас, что не могла шевельнуться, как будто Халнек с компанией действительно уже перевернули вверх дном весь мир и кто был ничем, тот стал всем, и наоборот, ибо в том-то и был их замысел, а вовсе не в ликвидации „верхов“ и „низов“, как о том разглагольствовал сын еврея Штерка! Словом, я ощущал себя камердинером, а она, камеристка, моей госпожой, выжидающей теперь, чем кончится дело и чего я добьюсь. Я — впервые за все то время, что она провела во дворце, — пристально посмотрел на нее. И странно: она опустила голову, совсем как минуту назад моя дочь Мия. Возмутительно — да ведь я ей в отцы гожусь!!!
Слушая, как топали по коридорам товарищи, мы лихорадочно искали ключи. В конце концов лари и шкатулки открылись, и часть ценностей исчезала в моих широких, сужающихся у колен бриджах, где они благополучно застревали. Дабы облегчить процесс, я даже расстегнул брючный пояс и две верхние пуговицы, опуская в образовавшуюся таким образом полость вещи, щекотавшие своим металлически холодом голые ляжки, на которых я обнаружил впоследствии ссадины от заколок, булавок, брошей, бросаемых впопыхах просто так, без футляров; между тем я заметил, что камеристка стояла уже не с опущенной головой, а глазела, таращилась на меня, на мои руки и раскрытые бриджи.