— Качели, — повторял дедушка, добавляя еще что-то о французской истории как таковой. Дедушка вообще любил размышлять о вещах как таковых. Об этом он либо переписывался со своим другом, «влачившим рабскую жизнь по соседству», как он выражался, — они писали друг другу, досконально воспроизводя те или иные моменты прошлого (из угрызений совести? к сожалению, вряд ли), — либо говорил об этом со мной.
— История Франции напоминает спектакль, на котором зрителей гораздо больше, чем исполнителей. Поэтому — издали — она кажется легковесной. Венгры же полагают, что на сцене никого нет, и, толпясь в фойе, горячо обсуждают давно отыгранные славные спектакли. Вот почему — вблизи — венгры кажутся самым высокомерным народом. А издали… издали их не видно.
Высокородная семья разыгрывала спектакль, вполглаза следя за эффектом. Провал был полный. Что хорошо в театре — там сразу все выясняется. Слуги неподвижно стояли вокруг них во дворе, с ледяным безразличием наблюдая за потугами хозяев. Стать героем в глазах своего слуги хозяину не дано. По мнению моего деда, за весь 1919 год это был единственный поистине революционный момент, да и тот спровоцировал он сам, собственной неуклюжестью.
Менюш Тот, один из Менюшей Тотов, закончил с погрузкой.
— Но, залетные, — вскричал кучер по имени мой дед. И, прежде чем вывернуть на усаженную столетними липами аллею, неожиданно развернул лошадей и сделал перед дворцом парадный круг; актеры широко улыбались, мой отец орал благим матом, народ стоял в презрительном ожидании.
Поскольку была опасность, что, несмотря на ямщицкий армяк, дедушку по высокой, худой и изящной фигуре все же узнают — ведь барин, он и в аду барин, а они как раз там и были, в аду, — километрах в тридцати-сорока от Чаквара он распрощался со своими, дабы не подвергать «святое семейство» еще большей опасности, и исчез в неизвестном направлении. Они остались втроем: моя бабушка, мой младенец-отец и его киндерфрау. Да, о тех временах позднее они рассказывали как о тяжелейших лишениях. Но хуже всего было с киндерфрау. О том, что такое лишения, они знали немногое. О том, что такое двадцатый век, не знали совсем. Говорили они о многом, о себе, о стране, о прошлом; они не знали великого безмолвия двадцатого века. И они, и те, кто уверен был, что судьба в их руках, о судьбе говорили, как о котенке: ну, конечно, царапается иногда, но все же котенок, кис-кис…
Держать судьбу в собственных руках — моему отцу это чувство было неведомо. Он знал лишь безмолвие.
Привыкшая к комфорту барских домов, киндерфрау все чаще стала высказывать недовольство суровыми обстоятельствами их «экскурсии». И через несколько дней бросила моего отца. Первая женщина, которая его бросила (имя не сохранилось).
— Ваше сиятельство, в вашем доме я прослужила уже три весны и полагаю, что просто обязана требовать определенного уровня, — и с брезгливым видом она показала окрест: на безлюдную поляну косо, как на иконах, падали лучи света, поодаль темнели вековые дубы, густые заросли, кругом — море всяческой зелени, словом, большей красоты и придумать трудно; разумеется, не салон. — И главное, — продолжала фрау, — все это я говорю не в интересах собственной безопасности или личного комфорта, нет, а из уважения и почтения, которые я разделяю со всей нацией и которые привязывают меня, как лично, так и по статусу, к этой высокородной фамилии.
Моя бабушка слушала эту особу, столь щепетильную по отношению к славе семьи, раскрыв рот.
— Вы только представьте себе, ваше сиятельство, до чего дойдет мир, если даже с человеком, состоящим на службе у Эстерхази, может случиться все, что угодно?!
Барышня была права, лучше представляя себе всю абсурдность ситуации, чем моя бабушка. Которую ситуация вовсе не интересовала; человека, смотрящего на сцену из собственной ложи, едва ли интересуют какие-то там злоупотребления вокруг продажи входных билетов. Барышня понимала, что нет уже никакого театра, его снесло ураганом, но мою бабушку не интересовало и это, она вскинула голову, увидела над собой звездное небо, и это было красиво.
— Но я все же сказала ей одну грубость, — рассказывала она потом, но какую именно, не конкретизировала. Прадед очень гордился ею и тем, что Господь одарил эту хрупкую милую женщину такой силой и самообладанием, что с приближением отрядов карателей она спокойно вернулась в замок, слезла с козел и вновь превратилась в графиню Маргит; все убедились, что моя бабушка и впрямь возвратилась с какой-то приятной и безмятежной прогулки и что она — не какая-то барыня N., которую, подобно загнанному зверю, выкурили из берлоги.