— Светлейший, я быть прекрасный охотник! Один раз там были много утки, я за вечер застрелил пятьсот, и все селезни, наседок я не стрелять! Светлейший завтра увидеть… я из двух «браунингов» сто фазанов справа убью и сто фазанов слева… если только их столько быть!
Рядом с дедом стоял Геза Немешкери-Киш, знаменитый на всю страну охотник; бедняга аж скрючился, словно в судорогах, — настолько больно и невыносимо было слушать ему эту галиматью. Растроганный дедушка положил руку ему на плечо, чувствуя, как близок ему этот человек. Его брат, дядя Шани Немешкери-Киш однажды подарил нам рогатку, сделанную им собственноручно из черешневого дерева, с аккуратно вырезанной кожанкой, настоящий шедевр в своем роде. Чтобы взрослый человек сделал рогатку — это мы оценили. И стреляли из нее по тополям, птицам, по сидящим на проводах воробьям, а однажды вслепую и, как выяснилось, весьма необдуманно пульнули чем-то на соседний с нашим домом заводской двор и, видно, «попали в яблочко». Заводская охрана обыскала все окружающие дома. Мы в это время были в школе, а наша мать героически защищала нашу ни в чем неповинность (то есть лгала). Возможно, она делала это из уважения к шедевральной рогатке, изготовленной дядей Шани.
— Светлейший, — заговорил вдруг мой дедушка, — разреши и мне рассказать об одном интересном охотничьем приключении, которое случилось со мной в Карпатах.
— Мы все внимание.
С невероятно серьезным видом дедушка начал рассказывать. Пожалуй, за исключением парламентских выступлений, он годами не говорил так подолгу.
— Однажды, как обычно, без сопровождения я бродил по непроходимым карпатским дебрям. В одном месте дорогу мне преградил глубокий скалистый обрыв с быстрым горным потоком в расселине. Мостов в тех диких местах, понятное дело, нету, но, пройдя по краю обрыва, я заметил упавший кедр, ствол которого как раз перекрыл расселину. Что было делать? Решил я использовать этот старый кедр вместо моста. Разрядил ружье, закинул его за плечо и осторожно ступил на комель дерева. И добрался почти уж до середины, как, к величайшему ужасу своему, замечаю, что из зарослей на противоположной стороне обрыва выходит громадный медведь и направляется мне навстречу по тому же кедру, по которому я собираюсь преодолеть этот весьма глубокий, к слову, овраг…
Гости слушали как завороженные, особенно балканский герой, забывший даже о своем рислинге.
— Представьте же, господа, мое положение… с разряженным ружьем за спиной! Другого выбора не было, пришлось повернуть назад. Но стоило мне повернуться, хотя и это было непросто, ведь я же не в цирке родился… и что я вижу?
— Что, что?!
— Другого медведя, еще более крупного, который, грозно рыча, ступает следом за мною на другой конец дерева!
Ужасающая история не оставила равнодушными даже бывалых охотников, ну а балканский Мюнхгаузен просто дрожал от волнения. Не выдержав напряжения, он с трепетом вопросил:
— И что же тебе случилось потом?
— Ничего не случилось, — с обычной своей хладнокровностью ответил мой дедушка, — сожрали меня косолапые.
Мой отец интересовался гораздо менее элитарным и менее популярным в обществе спортом — футболом. Точнее, что касается популярности, то она, несомненно, имела место, но в пролетарско-плебейской среде. Мать то и дело фыркала, ну зачем нам этот грубый и примитивный спорт? Почему хотя бы не теннис, изысканное благородное развлечение, и носили бы белую униформу, которая нам к лицу, а не жуткие сатиновые трусы. Но слова матери падали на окаменелую почву.
Точно так же, как и слова моего бывшего преподавателя гимназии. Он был ошеломлен, узнав, что из-за футбола мне иногда будет затруднительно посещать его внеклассный философский коллоквиум, на который он меня пригласил. Он даже не мог понять, о чем я ему говорил.
— Простите! — сказал он, с грустью и раздражением качая головой. — О чем вы? Что за абсурд!
Он выглядел совсем как папа Пий XII, только не был наделен властью. Но имел точно такой же бледный, с оттенком слоновой кости, цвет кожи, щуплое, хрупкое телосложение, на лице его были очки в металлической оправе и неизменное выражение грусти, отстраненности и рассеянности, как будто он пребывал не здесь или постоянно молился. Мне кажется, что от временного земного присутствия он не испытывал ни малейшей радости. Оно, видимо, вызывало в нем беспрерывное, постоянно подпитываемое легкое раздражение, которое пугало меня; зато привлекала его столь же постоянная, предполагаемая, более того, ощущаемая мною связь с небом, нравилась его мрачноватая грусть, но было в ней и нечто угрожающее, и это уже не нравилось. Многое в нем мне было непонятно и потому интересно.