Она сидела под навесом и плакала. К ней, словно к великому махарадже или королю, наведывались по очереди все обитатели дома, за исключением хозяина дяди Пишты, который тогда, в связи с обострением классовой борьбы на селе (1951), отбывал как кулацкий элемент заслуженное наказание в тюрьме города Хатвана. (Село Хорт входило в хатванский тюремный округ.) Сажали тогда и за сокрытие урожая, и за несанкционированный убой свиньи, и за неопрятность двора (соломинка у колодца), за что угодно, за все, причина и следствие не находились в то время в тех архаических отношениях, какими их представляли себе древние греки. Причинно-следственные отношения были подменены юридическими.
— Никогда не могла понять, — как-то высказалась мать, — зачем коммунисты, в открытую попирая законы, прибегали при этом к юридическим формам? Почему недостаточно было просто казнить Ласло Райка, а требовались его признательные показания?
— Европейская традиция, — роняя перед собой слова, отвечал отец. — Так еще инквизиция поступала. Ломать идеи можно только вместе с хребтами.
К матери подошла и Анну, взрослая дочь хозяев, девушка с длинными, до пояса волосами; у нее были какие-то проблемы с кожей — загадочное красное пятно на изумительно красивом лице, и мать нашла ей врача, потому что сама она никуда не пошла бы, стыдилась. Анну гладила Мамочку по голове.
— Не расстраивайтесь, тетя Лилике!
Ее мать, тетя Рози, как будто больной, принесла матери горячего куриного супа.
— Ешьте, Лилике, надо есть. Подкрепитесь.
Мать, всхлипывая, хлебала суп, обсасывала куриную ножку. Отец тактично сидел у ног Мамочки и время от времени гладил ее по руке.
Появился и Пишта-младший и уставился на мать широко раскрытыми глазами. Так он выказывал ей свое уважение.
Лет через десять или чуть позже Пишта-младший вляпался в дело о хищениях на Хатванском сахарном заводе.
— Расхититель-восхититель, — посмеивалась тетя Бодица, словно бы одобряя поступок Пишты или считая его какой-то веселой проделкой, шалостью, — хотя более вероятно, что тут нашла себе пищу ее извечная готовность к злорадству; за полным отсутствием чувства юмора прирожденная ироничность Бодицы неизбежно оказывалась в плену злорадства. («Ну, явились сюда эти бравые русские. И что же вы думаете, я буду теперь разбираться, изнасиловали ли они мою невестку, или это она вела себя неприлично и вызывающе?..»)
Поздно вечером, когда к нам никогда не звонят, в дверь позвонили. Из Хорта явилась целая делегация, мужчины в белых рубашках и черных шляпах, словно собрались на мессу, женщины в нарядных костюмах, как будто в Доме культуры была (обязательная) праздничная программа. Я (само собой разумеется) подслушивал, но слышал снова и снова только одну фразу:
— Господин доктор, выручите Пишту, господин доктор, выручите Пишту!
Но выручить Пишту-младшего мой отец не мог, и того посадили. И этого крестьяне из Хорта никогда ему не простили. Если бы захотел, то уж наверняка уладил бы дело. Они никак не могли представить, что «хотеть» чего-нибудь у него было так же мало возможностей, как и у них. Даже меньше.
Когда каждый из обитателей дома уже побывал у матери, а положение так и не изменилось, мать всхлипывала, отец сидел рядом с ней на земле, то все началось сначала и все семейство (за исключением дяди Пишты) опять потянулось к матери, Анну, тетя Рози, повторяя слова и жесты, упрашивая мать успокоиться, ничего, дескать, не случилось, ничего особенного, и с другими такое бывало, когда заставляла нужда.
Но напрасно они (обворованная сторона) говорили, что ничего не случилось. Случилось. Еще как случилось! А потом все забыли об этом. И они, и мать, и отец, и по-своему даже я.
Было что-то загадочное в нашем отношении к бедности, что-то неправильное. В принципе — это нам было ясно — жили мы бедно, носили старую одежду (долгое время мы были уверены, что новой детской одежды вообще не бывает, а только поношенная), не ездили отдыхать, ковры у нас были потертые, мясо мы видели редко, а курицу и того реже — но мы никогда об этом не думали! То есть я начал неверно: бедности мы не видели, потому что, с одной стороны, она была скрыта от нас, и скрывала ее наша мать, а с другой стороны, ведь у нас все было, что надо понимать так: то, что было, то и значило для нас «все». Отец этим вопросом не интересовался, мы ни о чем не подозревали, и только мать поддерживала равновесие: ей было небезразлично то нравственное неизвестно что, что связывают обычно с бедностью. Уж если вкалывает как ломовая лошадь, то может рассчитывать хотя бы на жалость. Она хотела даже того меньше: уж если вкалывает как лошадь, то хотя бы. Уж если.