Выбрать главу
146

Я был единственным в классе, кто ходил на уроки Закона Божьего. Проблема была не в самих уроках, не в тлетворном влиянии клерикалов и ослаблении позиций материализма, а в записи. Запись портила коммунистам статистику. Поскольку существовала свобода вероисповедания, ибо они объявили, что она у нас существует, то в школе проводились уроки Закона Божьего, они значились в расписании, однако верующие родители воспользоваться этой возможностью не спешили и, в соответствии с духом времени, не особо вникали в смысл (бесспорно) принципиального шага народной демократии в сторону расширения свобод, а попросту и без всякой записи посылали жаждущую нравственного наставления малышню в приходы, где тоже проводились занятия. Богу Богово, а кесарю — тоже Богово. Ибо кесарю принадлежало все.

Но моя мать все же вникла. Не из храбрости — чем-чем, а революционным максимализмом она не страдала — и не из прекраснодушного стремления служить людям примером, а скорее из безразличия, точнее сказать: раз объявлено, что запись на уроки Закона Божьего состоится в понедельник, с часу до четверти второго (в самый последний момент ее перенесли со вторника, чтобы обеспечить отток информации в нужном властям направлении), то к этому надо отнестись серьезно, не как к провокации, без злорадства, с усталой последовательной настойчивостью, при этом не оглядываясь пугливо по сторонам и даже пренебрегая элементарными соображениями осторожности: так, как будто мы все нормальные люди. Но быть нормальным при диктатуре — дело смертельно опасное. Равносильное сумасшествию.

Впрочем, это все мелочи, а родители жили по присказке: пустяки нас не волнуют, а на главное нам наплевать. Я никогда не был ни октябренком, ни пионером (а первичной организации Коммунистического союза молодежи в гимназии вообще не было: отцы-пиаристы забыли ее основать, чем-то им этот союз не нравился); кроме меня, в октябрятах не состоял цыган Яни Олах, а также Штерн, которого никто не называл по имени (Питю), он якобы был евреем, Хусар-младший слышал об этом от старшего брата, но что это значит, мы представления не имели, что-то связанное с размером носа, хотя я не думаю, что в октябрята его не приняли из-за этого. Не быть октябренком было самым настоящим клеймом, но ничего серьезного я в этом не ощущал, не чувствовал себя отщепенцем, хотя не участвовал в заседаниях октябрятской группы, из-за чего мне завидовали черной завистью; оценки снизить мне не могли (да и не хотели), исключить меня из футбольной команды класса было невозможно, ну а все остальное мне было до лампочки.

147

По умению сидя набивать каштан («набивать» на футбольном жаргонеподбрасывать мяч ногой, не давая ему упасть) в нашей школе мне не было равных. Стоя — может быть. Но не сидя. Уж не знаю, откуда это взялось, но, казалось, даже берцовая кость у меня обладала чувством мяча: достаточно было выставить ногу, разумеется, оттянув носок, как та Лепешинская, и подбросить каштан — хоть очищенный, хоть в кожуре, — как он сам начинал подпрыгивать.

Играл я на ерунду — не на деньги, а на школьное молоко, на плюшки, какао — словом, на то, чего в данный момент хотелось (так, летом на балатонском пляже мы играли на овощное рагу). Выигрывал я не всегда, но — как правило. На большой перемене я сидел на скамейке у школьной ограды, поджидая клиентов; Хусар-младший исполнял при мне должность секретаря, которая требовала большого профессионализма и такта: ведь ему приходилось подыскивать или отбирать желающих, договариваться об условиях, что было делом щекотливым, особенно когда речь шла о старшеклассниках; словом, должность у него была ответственная, нужно было придерживаться согласованных принципов, а именно: на первом месте для нас — состязательность, а не выигрыш, но при том надо все же быть реалистами, не работать себе в убыток и прочее. Как паук, я сидел в ожидании жертвы.

Кстати сказать, коммерческую сторону этого безобразия желательно было не афишировать перед учителями. Хуси брал ее на себя, за что ему полагалось 40 процентов навара, что казалось мне долей вполне достаточной. Правда, поначалу из-за этих процентов у нас были с ним разногласия; я как-то не обратил внимания, что Хуси, во-первых, не понимал, что такое 40 процентов, а когда я ему объяснил — мол, четыре из десяти, на лице его выразилось изумление, граничащее с замешательством: почему именно четыре и какое, хотелось бы знать, отношение четыре имеют к сорока; а во-вторых, ему хотелось делить все поровну. Но я не считал это справедливым, к чему побуждала меня отнюдь не алчность, а исключительно уважение к таланту; и потом, если разобраться, 40 процентов — и так почти половина.