Рука моя была совершенно истерзана. В голове мелькнул страх, который вцепился мне в глотку утром 5 ноября 1956 года. Я попробовал вспомнить его, но это не получалось. Здесь, в кафе, я чувствовал себя как на острове, где, кроме нас двоих — и косвенным образом моего отца, — никого нет, я могу хранить тайну, могу быть искренним, суша от нас далеко, и поскольку это зависит исключительно от меня, о своей островной жизни я не считаю необходимым ни перед кем отчитываться.
Все это время в глубине кафе стоял мальчик-официант, в полумраке белел его французский пикейный жилет. Исподтишка он следил за мной. Не переставая заворачивать столовые приборы в салфетки, он косо поглядывал в нашу сторону…
Не сумасшедший ли я, спросил меня майор Молнар, который испытывал неодолимую усталость всякий раз, когда нужно было произнести мою фамилию. Он с трудом договаривал ее до конца. Ему не хватало воздуха, «з» у него не звенело, «а» не распяливало рот, а вместо искрометного «и» получалось что-то совсем уж вялое, какой-то зевок, как будто мужская часть семейного древа давно уже отмерла.
Он был политработником, ангелом-хранителем футболистов, человеком умным, циничным. С нами обращался неплохо, но ухо с ним приходилось держать востро, он был ненадежен и, к тому же, не в меру тщеславен и мстителен.
И как я считаю, где я нахожусь? Может, в школе? В литературном мастурбатории? Ну ладно, из доброго ко мне отношения он подскажет, где я нахожусь: в Вооруженных Силах Венгерской Народной Республики, ебена вошь! И, наверно, я думаю, что здесь все — идиоты.
— Что на это сказать?
— Что на это сказать, товарищ майор! Это армия, а не файф-о-клок.
— Так точно, товарищ майор.
Его тон неожиданно изменился, будто до этого он паясничал и только теперь заговорил серьезно.
— Не валяй дурака, мудак! Что ты сам пишешь донесения, нам известно с первой минуты.
У меня потемнело в глазах — настолько внезапно все было. На это я не рассчитывал. Никогда еще я не чувствовал так отчетливо, что совершил ошибку, которую уже не исправишь. Ошибка катит меня впереди себя. Все равно что промазать пенальти: ты пробил, мяч летит, все уже решено, но пока что не очевидно. Остается лишь горько и тщетно молить: можно мне перебить? Это не считается, пожалуйста, не сердитесь, я хотел не так!
— О тебе знают всё.
— Но… почему? — разинул я рот.
— Не почему, а всё.
В глазах майора я увидел то же презрение, что и в глазах Дюлы, только там был еще ужас, а здесь — скука. Свои собственные глаза я не видел. Над смазливой физиономией майора уже основательно потрудилось спиртное, на что указывали некоторая одутловатость лица, колер кожи и консистенция. Меня охватило рвотное ощущение, будто все, что я диктовал этому случайному Дале, было правдой. Правдой в том примитивном и плоском смысле, что это действительно произошло. Внезапно я стал участником всего, что меня окружало, участником своей истории, которую, хихикая и кривляясь, я выдумывал по вечерам, и истории страны, которую выдумал неизвестно кто. И в которой веселого мало.