адь, но рядовой гусар Иоахим Боди предложил ему сесть на свою, а сам бежал рядом пешим; так он и спасся, хотя все уже думали, что Дёрдь погиб; на жилетке его, точнее сказать, на груди красовались следующие награды: русский орден Святой Анны III степени, прусский орден Короны III степени, орден Святого Владимира IV степени, Малый крест Почетного легиона и Офицерский крест Сербского ордена Такова. Возвращаясь к братьям и их подаркам, надо упомянуть еще Михая — от которого был получен «Лист», — страстного поклонника геологии и музыки, в компании с несколькими друзьями помогавшего знаменитому музыканту в ранние годы его венского ученичества. Был, однако, жилет — «серебряный», — происхождение коего покрыто глубокой тайной: «серебряный» был похож на кольчугу, свидетельницу давнишних героических битв, этакое ленивое, серебристо-чешуйчатое животное, старое-старое, случайно выжившее животное, которое кто-то прислал по почте без указания имени отправителя, причем не на квартиру деда, а в его присутствие. Мягкий небольшой пакет был обвязан широкой темно-красной лентой. Посылка вызвала немалый переполох. Было в ней что-то изысканное — то ли красная лента, то ли, вообще, вся эта странная загадочность. Какой-либо записки, послания к посылке приложено не было, если не считать таковым ярко-алый отпечаток губ в том месте, где под жилетом должно находиться сердце. (Каковой удалить не было никакой возможности.) Моя бабушка, Цецилия Халлер, была женщиной твердой, решительной, но не по отношению к дедушке. Они избегали друг друга. «Серебряную» жилетку, что странно, моя бабушка тут же решила выбросить, но дед — тоже странно для человека, который совсем не интересовался одеждой и в течение пятидесяти лет без слов надевал каждое утро то, что ему подавал лейбдинер Йожи (а затем его сын, тоже Йожи), — неожиданно заартачился и выбрасывать «серебряный» жилет категорически запретил. Единственное, чего удалось достичь бабушке, — чтобы он не носил его, но это успех сомнительный, ведь жилет, таким образом, стал единственным, выдающимся, уникальным, особым, опасным — «жилетом, который почему-то не носят». Но теперь, собираясь с визитом к моей матери Розе Тотпатаки, дед все же решил надеть его, и, что самое удивительное, моя бабушка этому не препятствовала. Никто в доме не знал, что с моей матерью бабушка уже виделась. Мою бабушку все считали женщиной жесткой, бесчувственной. Хотя чувства, конечно же, у нее были, просто она не выказывала их, но действовала в соответствии с ними. Это правда, дедушку она уважала, но не любила его, зато обожала своего сына, и ничто в мире, пожалуй, не беспокоило ее больше, чем он, его нужды, лекарства, безденежье, развлечения, лыжные ботинки, шницель (свиной, разумеется). Мой бедный папочка! Если б он только знал! Она избаловала его, сама того не заметив! Она никогда не вмешивалась в его дела, и только когда он стал выпивать, закладывать, кирять, поддавать, пить по-черному, она решила, что надо действовать, и отправилась к театральной диве. Моя бабушка была совсем не похожа на женщину высшего света; одевалась она с таким потрясающим «антивкусом», что на ней устраивали рандеву самые безобразные, шарахающиеся друг от друга вещи, но всегда умопомрачительно дорогие. После революции она носила исключительно черное, но и это мало что изменило; черные хлопковые чулки, грубая фланелевая юбка, сорочка, серая или белая, плюс черный плащ, на котором время запечатлело какие-то серо-бурые, а местами и желтые полосы; ничто даже не намекало на принадлежность к блистательной семье, ни к главной ветви ее, ни к боковым ответвлениям. При всей своей аристократической родословной аристократкой моя бабушка не была; она была натурой плебейской, хотя манера держаться, выдержка, оригинальность мышления, «ее обезличенная бескорыстность и эгоистичная беспристрастность» унаследованы были скорее все же от предков-аристократов. Мою мать о своем визите она не предупредила. А просто явилась. Постучала, вошла, бегло взглянув на горничную, с безмолвным ужасом отскочившую в сторону, — не вошла даже, а влетела; моя мать в просторной комнате, раскачиваясь у окна в плетеном кресле-качалке, разучивала роль. Разумеется, она сразу же поняла, что перед ней — мать ее возлюбленного, но даже не дрогнула, а еще патетичней продолжала декламировать старика Клоп-штока, что-то из его «Мессии». Бабушка остановилась под внутренней аркой, разглядывая покачивающуюся и самозабвенно бормочущую молодую женщину. Моя мать была очень красивая, театрально красивая женщина, трудно было сказать, что в ней подлинное, а что нет, но все, что в ней было красивого, казалось подлинным, неподдельным. Моя бабушка не испытывала доверия к этой прячущейся красоте, потому она и остановилась под аркой, пристально наблюдая за женщиной. Она вообще не испытывал к ней никаких чувств, даже ревности, ее волновал только сын, остальное для нее не существовало. В том числе — эта женщина. Между тем она приехала к ней с просьбой. Моя мать все еще делала вид, будто всецело поглощена стариком Клопштоком, будто этот замшелый немец затмил собою весь мир. Что могло бы иметь отношение к правде, если бы она и в самом деле разучивала роль. Моя мать явно неправильно поняла мою бабушку, когда та, совершив два огромных тигриных прыжка, оказалась вдруг подле нее, словно собиралась взять штурмом вражескую твердыню; полы ее неизменного черного дождевика развевались при этом, как большевистские флаги в большевистских фильмах; моя мать, сделав испуганный вид, встрепенулась; что такое, кто здесь? А бабушка, по-детски присев перед нею на корточках, взяла ее руку и погладила. О (или: ах?), отозвалась моя мать откуда-то из середины второго (центрального) акта, словно мы уже и не помним, зачем оказались на сцене, не знаем, кто вытолкнул нас из темноты под угнетающе яркий свет, и не ведаем, как, при каких обстоятельствах сможем покинуть ее, если сможем. Вы — умная женщина! Моя мать вырывает руку. И это — единственный ее искренний жест за весь вечер. Оставьте, прошу вас! Но бабушка снова берет ее руку — притворяться она не умеет, хотя ради сына готова на все — и говорит жестким и недовольным тоном, словно бы отвечая выученный урок. Вы неправильно меня поняли, барышня. Так вы будете разговаривать с моим мужем, когда он заявится к вам. Я же хотела бы вам сказать: вы знаете, мой сын нуждается в вас, я хочу вам сказать и просить вас — она произносит это без каких-либо затруднений, — не оставляйте его. Моя бабушка пылко гладит руку моей матери. Обеим нравятся эти прикосновения, кожа их рук кажется мягче и шелковистей, чем можно было подумать. Я прошу тебя, пожалуйста, не покидай моего сына. Он — человек слабый, но добрый, не покидай его. Сотрясаясь, словно от удушья, моя мать давилась хохотом; исполинским, неодолимым, космическим хохотом, как капитан из Кёпеника в финале «Капитана из Кёпеника». Unmӧglich, бормотала моя мать, unmӧglich