Химена стала как-то ниже ростом в своём старческом платье. Небо Кастилии всё так же ясно, но Химена плохо видит его, какая-то пелена застилает ей глаза. Стада по-прежнему возвращаются с дальних пастбищ, но их снежная белизна и милое блеяние наводят теперь грусть на душу Химены. Поварята запели как-то раз песню о добром вассале, но Химена запретила — зачем, когда все уже умерли? Кастилия всё ещё сражалась. Но не было больше Родриго. И этого имени больше не было — никто не решался носить его теперь, когда Сид умер. Испания раздиралась, как и прежде, братоубийственной войной, не заботясь о том, что семя реконкисты будет веками гнить в испанской земле. Но жизнь Химены, уже не умеющей следить за всеми изменениями истории, медленно угасала, обращённая в прошлое. Смены королей и королев мало её огорчали. Единственное, что её огорчило, была смерть коня Бабиеки. Ещё один друг покинул её. Она велела зарыть коня у входа в храм, возмутив молоденьких монахов, не понимающих, что лошади тоже могут занимать своё место в истории, и отметила могилу Бабиеки большим камнем, думая, что Воителю, спящему в храме, будет приятно в день воскресения из мёртвых найти своего коня тут же неподалёку.
«Знаете вы, что иссякли во мне уже силы…» Портретов с Химены не снимали. Только имя останется от неё. Но оно будет сиять, это имя.
ГЛАВА X
— Кто эта старая женщина?
— Откуда мне знать всех старых женщин, которые помогают нищим, чтоб попасть на небо?
— Ты, сдаётся, за ответом в карман не полезешь.
— А ты за вопросом.
— Я издалёка.
— А я здесь и живу, в Карденье, здесь между бедняками хлеб делят.
— А я зарабатываю хлеб песнями. Мне рассказывают про старые дела, а я перелагаю их в стихи и кладу на музыку.
— Не люблю хугляров, нищие лучше. Я собираюсь в паломничество к гробнице апостола Сантьяго, а потом стану монахом.
— А я пою. Мы все поём — ещё дед пел. И все получаем в наследство лютню и виуэлу. Нанизывай слово за слово, строчку за строчкой, сочиняй, повторяй, разукрашивай, подбирай, что слыхал от других — и песня готова. В каком дворе, на какой городской площади, на каком базаре в Леоне, Бургосе или Толедо вспомнят о подвигах храбрецов, если я не буду петь о них? Все слушают меня, раскрыв рты. Я беру рассказ про какой-нибудь подвиг, крою, сшиваю, переворачиваю — и рыцари мне платят за то, чтоб их имя и храбрая их жизнь стали известны людям, слушающим меня по большим дорогам.
— Ты слыхал что-нибудь про Сида?
— Слыхал. Как-то ночью. У ворот Валенсии. Ну и дождик был тогда! Много уж лет прошло. Могу побиться об заклад, что сегодня из всей Кастилии только ты да я о нём вспоминаем.
— Пойдёшь в Бургос?
— Пойду в Мединасели. Там у меня сыновья.
— А как зовут-то тебя?
— Перо Абад.
— Смотри, та старая женщина входит в храм. Подойдём попросим у неё подаяния.
Две руки смиренно протянулись навстречу старой женщине, взглянувшей на них, не подозревая, что в нищей суме лежит перо, которое в недалёком будущем опишет подвиги Родриго… Она опустила монету в протянутую руку и пошла своим путём, тяжело волоча ноги. Опираясь на руку Нуньо Густиоса, она подошла к храму, ласково погладив у входа камень, под которым был зарыт Бабиека, и опустилась на скамью рядом с гробницей Сида. Монастырские двери затворились, закрыв последнюю страницу жизни Химены.