Так или иначе, они расстались. Олег Куломзин съехал со своей чеканкой, с восточными красавицами, с Мефистофелем. Мы с Любой не порицали Галю, не отговаривали, все равно это было бы бессмысленно: Галя выслушивала советы, соглашалась даже, но поступала всегда только по-своему.
Люба в то время стала болеть. Очень мучила ее гипертония, кризы то и дело укладывали в постель. Она погрузнела, поседела, и появилась у нее пугающая меня слезливость…
Круглов выходит на остановке из троллейбуса — вернее, его вытолкнуло с толпой пассажиров, — и идет домой, помахивая портфелем. Мокрый и темный осенний день клонится к вечеру — еще один день подходит к концу, и похоже, что Круглов им недоволен. Что-то он хмур. Ожидая в подъезде лифт, раздраженно бормочет себе под нос.
Люба, в теплом халате, выглядывает из кухни в переднюю:
— Юра, почему так поздно?
— Совещание. — Он снимает мокрые ботинки, влезает в домашние тапки. — Сама Котенко почтила нас… черт ее принес…
— Котенко? Завроно? А что такое?
— Врач приходила?
— Была. Продлила больничный еще на три дня. Мой руки, Юра, у меня все готово, разогрето, перегрето.
Круглов обедает в маленькой уютной кухне и за едой рассказывает:
— Наша школа должна включиться в борьбу за звание коллектива коммунистического труда. Котенко долго объясняла государственное значение этого мероприятия. Надо беспрерывно бороться за здоровый быт. Оказывается, нельзя допускать пьянства. Надо читать газеты, журналы, а также книги и быть всегда в курсе текущих постановлений.
— Ешь, ешь. Положить еще картошки?
— Нет. А друг к другу, представь себе, надо относиться уважительно. Как странно, правда? Надо чаще устраивать совместные посещения театров.
— Ну что ты хочешь, Юра? Эта Котенко в прошлом комсомольский работник, и у нее сохранились навыки организации этих… культпоходов.
— А самое главное, — говорит Круглов, быстро управляясь с котлетой, — это, конечно, успеваемость. Не увлекаться двойками — так она изволила выразиться. Тройки, оказывается, тоже какие-то не наши отметки. Дети должны учиться на четверки и пятерки.
— Юрик, поешь тертую свеклу. Это полезно.
— Спасибо, не хочу. Я задал Котенко вопрос, означает ли это, что мы должны ради хороших показателей завышать отметки, вытягивать двоечников в хорошисты? И тут мадам накинулась на меня. Я и такой, и сякой… леплю двойки… нарушаю методику, не придерживаюсь принципов советской педагогической науки…
— Она так сказала? — пугается Люба. — Что нарушаешь принципы?
— А, да чепуха, право! Поразительно вот что: выстаревшиеся комсомольские работники желают непременно руководить воспитанием, образованием, культурой. Так и прут в эту сферу. Считают, что не только умеют, но и прямо-таки призваны возглавлять, поучать… Что с тобой, Люба?
Она, сняв очки, вытирает платком глаза.
— Ничего…
— Почему ты плачешь? — Круглов подходит к Любе, поднимает ее поникшую седую голову. — Я огорчил тебя своим дурным настроением?
— Юрик, — говорит она, глотая слезы. — Ты такой даровитый, неординарный… Тебе надо заниматься наукой, диссертацию защитить, а ты торчишь в школе, среди баб и классных журналов… поучения Котенко выслушиваешь… Это я виновата…
— Да ты что, Люба?
— Я, я виновата. Должна была от всего тебя освободить, чтоб ты только наукой… чтоб не тратил жизнь зазря…
— Люба, что за причитания? Я вовсе не считаю, что трачу жизнь зазря. Мне нравится учить детей. Если б не мешали методисты, то вообще все было бы отлично. А наука… Бог с ней, с наукой. Не получилось у меня в науке.
— Знаю, — всхлипывает Люба. — Мне еще Маша говорила, что тебе не хватает честолюбия и поэтому ты ничего в науке не добьешься. Но я считаю, что ты прирожденный ученый…
— Я прирожденный боцман.
— Тебе все шуточки, Юра. А я казню себя за то, что не сумела создать условий…
— Посмотри на меня. Э, ну что же ты разнюнилась. — Круглов утирает ей слезы носовым платком. — Посмотри, Люба: похож я на несчастного человека, обиженного судьбой?
— Нет. Ты молодо выглядишь, совершенно не стареешь. А я рядом с тобой — старая развалина. Мне стыдно, что так расплылась, разболелась…
— Перестань. Прошу тебя, перестань причитать и плакать. Мне не нужна никакая другая жизнь. Мне хорошо с тобой.
— Правда? Это правда, Юрик?