Выбрать главу

И надо тренироваться, упражнять свою болеустйчивость. И начать — прямо сегодня, прямо сейчас. Каждый день, проведенный в бездействии, станет днем моего рабства. И в следующий раз, когда кто-то станет делать мне больно, — я буду к тому готов, я буду выше, я буду сам диктовать правила.

Сам не знаю, откуда вдруг накатили все эти мысли. Как озарение. Но на самом деле, все так ясно и очевидно — почему до сих пор я не знал этого?

Я решительно взялся за ножницы снова. Пожалуй, вены резать не стану. По крайней мере, сегодня. Слишком заметно, придется потом объясняться со всеми. Поискал глазами часть тела, постоянно скрытую от чужих глаз. Ага, бедро. То, что нужно.

Сначала несильный укол, через штаны. Ничего, терпимо. И даже не страшно. Потому что знаешь заранее, что глубоко не засадишь. А вот если поглубже, а вот поковырять…

В глазах на секунду потемнело, закружилась голова. Я одернул руку с ножницами и задрал штанину. Красная вмятина с точкой в углублении. Даже крови не выступило, а я уже испугался. Ничего, ничего, это с непривычки. Потом будет легче. Так, еще раз…

Ножницы дрожали в руке, во всем теле разлилась противная слабость, тошнота. Но я раз за разом чертил кончиками лезвий по оголенному бедру. Кое-где на порезах выступила кровь, кожа как-то противно скрипела, будто шкура какая-нибудь. А ведь у человека — та же шкура. И нисколько не отличается от животного. Это так называется — кожа. А на самом деле — все равно — шкура. И ее можно содрать. Интересно, как выглядит человек без своей шкуры? Где-то было прочитано, давно уже, что есть казни такие: сдирать кожу с человека живьем. Вот где настоящая боль, не мои жалкие царапины. Вот бы у себя так — отрезать кусочек и посмотреть, что там, под кожей. Интересно: кожа снимается, как носок, легко или отдирается, потому что приросла?

Я защипнул кусок кожи с руки и потянул. Ничего не понять. Но и мяса, вроде бы, не ощущается. Должно быть, все-таки — как носок. Вот бы посмотреть, каково это. Наверное, надо делать специальные надрезы, чтобы быстрее все было. Только, должно быть, для казни требуется как раз медленнее, жертва должна мучиться и осознавать свою вину.

Или наоборот: снять как можно скорее, чтобы человек повисел без кожи? Как это — быть без кожи, в одном голом мясе и знать, что это последние минуты твоей жизни? Когда кожу назад уже не надеть, не натянуть. Я бы еще каким-нибудь уксусом поливал или солью с перцем. Вот где потеха-то была!

Вспомнилась картинка в учебнике истории: какого-то человека держат над плахой за руки, а он смиренно сложил голову, и палач уже замахнулся. А человек покорно так ожидает. Он наверняка знает, что жить ему осталось две секунды. А что он чувствовал и о чем думал за минуту до того? Когда поднимался по лестнице, когда видел впереди себя кусок пня, на котором — и он ведь это знал наверняка — всего через несколько минут его лишат жизни. Неужели спокойно подходил и не сопротивлялся? Наверное, я бы дрался, царапался и кусался из последних сил. Терять все равно уже нечего.

А те, у подъезда — разве я дрался и сопротивлялся?

Но тогда мне было, что терять. А если б нечего? Но не убили бы они меня, в конце концов. Если б знал точно, что убьют, тогда совсем другое дело.

А если бы всю зарплату у меня отнимали, а я знал, что мне не выжить без нее? Но это ведь все равно, что убить. Или не все равно? Ведь всегда есть шансы и надежда. Всегда надо оставлять человеку шансы и надежду, если хочешь сломить его волю к сопротивлению, потому что тогда ему будет, что терять. А тому, на своей же казни, разве есть, что терять? Хотя, может, он до последнего надеется на помилование. Что вот-вот… что вот в последнюю секунду… Но нет, по истории его все-таки казнили.

Воскресенье. Март — хмурый и ветреный. С самого утра тяжелые тучи, размазанные по краям, быстро бегут, подчиняясь ледяному ветру. Иногда накрапывает мелкий дождь. Лужи между буграми из снежной каши так и норовят поймать тебя в свои ловушки, чтобы домой пришел с сырыми ногами. В такие дни непонятно, что надеть. Оденешься потеплее — промокнешь до нитки; накинешь легкую куртку — промерзнешь до костей.

И все же — как ни крути — воскресное утро. Можно улизнуть на весь день из дома и шататься по городу. Раньше я любил проводить воскресенья дома, особенно в такие тяжелые, пасмурные дни. Тепло, сухо, а что там на улице творится — тебя совершенно не касается. Не нужно выныривать из домашнего уюта в сырость погоды, тащиться в школу…

Это было раньше. Теперь же из дома хотелось наоборот — удрать. Потому что отца нет, но ты с постоянным страхом ждешь топота его тяжелых ботинок; мать или тенью ходит из комнаты в комнату, или начинает причитать; еще хуже, если примется срывать злость на окружающих — то есть, на мне. И тогда достанется за все: и за незакрытый плотно кран, и за прошлонедельную двойку по химии, и невычищенный ковер, и даже обгаженную в младенчестве пеленку. Но больше всех, конечно, доставалось отцу. Самое поразительное, что доставалось ему как раз во время его же отсутствия. В те же редкие моменты, когда он зачем-то появлялся в доме, мать умолкала, тихо сидела в своей комнате (когда-то она была их с отцом общая) и даже почти не плакала. Когда он уходил, потоки слез и стенаний обрушивались в сторону захлопнувшейся двери и на мои уши. Я выучил почти наизусть все немногочисленные варианты криков матери и однажды даже вышел в коридор и начал выкрикивать их вместе с ней, немного опережая. Думал, что после этого она, если и не умолкнет, то несколько призадумается над тем, зачем, собственно, кричать на закрытую дверь. Но — эта попытка не возымела абсолютно никакого действия. Совсем. Мать продолжала вопить точно то же самое, что и всегда. Тогда мне сделалось страшно. Я выбежал на улицу и час простоял у подъезда, обдумывая новую мысль: мать сходит с ума. Даже отсюда слышались ее вскрики. Или мне это только казалось? Тем не менее, домой я вернулся только когда крики утихли. Видимо, она еще целый час орала в полном одиночестве.