Кстати, отмокший в хрипуновской ванне и перевязанный, ханурик оказался и не хануриком вовсе, а крепким мужичком неопределенных лет с вкрадчивыми повадками старинного зоновского сидельца и с гуинпленовской ухмылкой (старый ножевой шрам, сардонически и навеки оттянувший в сторону угол рта). Пациентом он оказался молчаливым и терпеливым, как дяди Сашины покойники, и стоически выносил все хрипуновские манипуляции (половина из которых была продиктована самым зверским научным любопытством). А через пару месяцев, окрепнув и не обменявшись с Хрипуновым и десятком фраз, мужичок потихоньку убрался куда-то, аккуратно застелив за собой раскладушку и оставив на кухне чашку густого, как нефть, и такого же маслянистого чифиря.
Распатор. Распатор Андогского. Распатор большой и ложкообразный, малый. Для носоглоточных фибром. Распатор для отслойки кожи лица, изогнутый и прямой. Распатор для первого ребра. Для позвоночника. Для слизистой носа. Распатор-долото. Распатор-скребок.
Той ночью все было, как обычно – трижды тридцать раз обойдя Аламут и доведя фидаинов до жгучих судорог в икроножных мышцах, Хасан затих, слава Аллаху, на своем камне, вытянулся и даже заснул было, впервые за много месяцев провалившись в полную, мягкую, благостную темноту, где наконец не было ни боли, ни ярких суетливых кошмаров, ни повелительных голосов. Очнулся он от чужого внимательного взгляда. Кто-то рассматривал его – неторопливо, в упор, и это тоже было невероятное и почти забытое ощущение – давным-давно никто не смел смотреть так на Хасана, так давно, что он и сам иногда верил в то, что люди боятся ослепнуть от его взгляда, хотя на самом деле они просто боялись умереть.
Через пару минут, когда ибн Саббах привык к окружающей ночи, он увидел перед собой человека, с головой замотанного в черные тряпки – только глаза поблескивали чуть-чуть, как драгоценные и баснословно дорогие балаши из Шихгинанских пещер. Человек был неподвижен и непроницаем, как темнота, но по глазам, точнее, по взгляду, Хасан тотчас же понял, что перед ним всего-навсего женщина – и как ни старается она смотреть прямо и твердо, глаза ее все равно прозрачны насквозь и не в состоянии уловить сути предметов.
Сперва Хасан ибн Саббах решил было, что это все еще сон, потому что никаких женщин, кроме его собственной жены, в Аламуте не было, и после того, как он самолично перерезал горло Хасану-младшему, своему четвертому сыну, за этим не приходилось даже следить. И потом, как вообще могла попасть женщина в Аламут – ночью, мимо фидаинов, по отвесной шуршащей стене, на которой даже бабочка не могла удержаться дольше двадцати трех секунд? А если не по стене, если по лестнице, на каждом каменном витке которой тоже стоял, застыв от напряжения, бессонный караульный, сжимая во взмокшем кулаке дважды изогнутый плавный кинжал, – как, как она могла пройти все это, женщина, будь она три тысячи раз гул – джинния, прекрасная пожирательница костей, сотканная из раскаленного воздуха и бледного огня?
Хасан стиснул кулаки так, что ногти оставили на ладонях синеватые полумесяцы. Нет, не сон. Чересчур много живого. Остывающие камни пахнут остывающими камнями, в левую щеку ткнул холодным пальцем неласковый горный сквознячок, ткнул – и тут же, извиняясь, лизнул Хасана в губы влажным, затхловатым языком. Во сне все не так. Да и вообще – чересчур много не так. Почему она стоит, эта женщина, раз уж пришла. Почему молчит. И почему молчит он сам, скорчившись у ее ног, словно провинившийся щенок, – он, Хасан ибн Саббах, Старец Горы, нетитулованный хозяин Персии и ночной кошмар суеверной Европы?