Выбрать главу

— Ага. Ещё бы отвечал он не гекзаметрами!..

А Ёши повторил невозмутимо:

— Никому нельзя верить.

Когда я сказала, что колдуны не стали бы помогать возродить Крысиного Короля — даже во имя свободы запретной магии — Става закатила глаза и подняла меня на смех. Ты наивна, сказала Става, и меряешь всех по себе, девочка из хорошей семьи. Это было, скажем прямо, неприятно и оскорбительно, а ещё хуже было то, что Ёши с ней согласился:

— Люди всегда найдут, чем тебя расстроить, Пенелопа.

Я не могла бы сказать, будто так уж верю в людей; в конце концов, мой отец был чернокнижником и мечтал вкладывать в головы других людей свои мысли, а мой собственный муж, как оказалось, использовал меня в своих целях и планировал вовсе не достойную семейную жизнь, а торжественно сдохнуть, оставив меня ухаживать за сотнями разваливающихся саркофагов. И даже сказав про «заботу о предках» Ёши, конечно, кое-о-чём умолчал: в разговорах со своими сомнительными знакомыми он бравировал теперь именем моего покойного отца и его несуществующими вообще-то записями, надеясь так выйти на кого-то важного.

Я успела увидеть разное, в том числе — плохое, и давно не считала людей достойными по умолчанию. Но возрождение Крысиного Короля было как будто бы… чересчур.

Ведь не могут они не понимать, что от этого ни для кого не получится ничего хорошего? Не могут не знать, что его приход может обернуться для всех нас концом старого мира и началом какого-то другого, во много крат ужаснее. Пусть Тибор Зене оказался склизкой змеёй и безднопоклонником, но это ведь не делало его идиотом!

Не могут же они действительно хотеть… вот этого?

lxiii

Если я от всех этих откровений стала спать хуже, то Ёши, наоборот, повеселел.

За следующие пару недель Става приезжала ещё трижды, один раз — вместе с Персивалем: спрашивали Ёши про имена, встречи и порядок ведения дел, а меня — о колдовских делах. Мастер Персиваль и сам был колдуном, но отрёкся от Рода в незапамятные времена и посвятил себя Комиссии по запретной магии.

Вне этих встреч, неприятных и сложных во всех смыслах, мы с Ёши почти не разговаривали о делах. Ёши явно избегал этой темы, отговариваясь то занятостью, то желанием отвлечься, а со временем и я совсем перестала спрашивать.

Ничего, как будто бы, не происходило. Всё тёмное и страшное было на глубине, в недоступных для глаз пространствах, а вокруг разгоралась весна, и были жизнь, и ранний ледоход, и рассвет, приходящий всё раньше и раньше с каждым днём.

У меня было теперь порядочно новых заказов, в основном — для островов, и каждый день после завтрака я по много часов проводила в мастерской. Иногда продолжала и вечером, а иногда сводила вместе с бабушкой бюджеты, или разбиралась с проектами на лето, или…

Ёши снова взялся рисовать. Приходил без приглашения, застывал на высоком табурете нахохленным грачом и набрасывал что-то на отрывных листах; я ставила пластинки и мурлыкала иногда что-то себе под нос. Если мне и было какое-то время сложно смириться с тем, что Ёши видит во мне детали по определению несовершенные, это быстро обратилось привычной частью действительности, — и стало естественным быть с ним собой и ничего не играть.

Иногда, когда чары не складывались, я откидывалась в кресле, запрокидывала голову и жаловалась:

— Херня выходит.

Тогда Ёши показывал мне неудавшиеся наброски. До этого я видела, оказывается, только те, что у него получились; а было ещё множество других, вымаранных, перечёркнутых, брошенных в урну для бумаг. Где-то прямоугольное окно получилось не совсем чтобы прямоугольным, где-то лицо вышло кривым и бугристым, а где-то у человеческой фигурки оказывалось вдруг три руки.

— Отвлёкся, — объяснял Ёши.

Потом он брал чернила другого цвета и рисовал поверх испорченного наброска что-нибудь другое, то ёлки, то птиц, то просто абстрактные пятна, а я сидела, подобрав под себя ноги и слушая, как скрипит по бумаге металлическое стило.

Если Ёши подходило взять и исправить в моменте, перечеркнуть или и вовсе перевернуть и посмотреть под иным углом, мне часто было проще разобрать и сделать заново. А у него обнаружился вдруг ступор перед чистым листом, и я стала иногда рисовать в его блокноте загогулины, которые Ёши превращал в человеческие лица.

Меня он рисовал тоже, — всё больше так, чтобы я не замечала. А однажды вечером попросил:

— Попозируй мне.

Я смешалась, нахмурилась. Бабушка всегда ругалась, что я не умею, как она, контролировать лицо и придать ему ровно то выражение, которое сейчас нужно. Подростком я даже ходила в театральную студию три раза в неделю, где меня заклеймили деревянной и бесталанной, поэтому я сказала Ёши честно: