— Я очень хочу вернуться в Аркадию, — говорит Рейчел, промакивая сухие губы от вновь выступившей на них крови. — Увидеть отца и мать, передать им привет и обнять. Ты бы была со мной, Хлоя? Ты бы поехала ради меня домой?
Прайс кивает, словно болванчик, не говорит ни слова, слушает, впитывает, запоминает; ломаются ребра в ее груди, переламывается позвоночник, перемалывается стальной хребет.
И не срастается.
— Моя черная полоса — как чернильница, но я из нее выберусь, — продолжает Эмбер. — Мы съездим к морю. Мы увидим волны океана. Китов. Живых, настоящих, не тех, что там, в том кошмаре у меня за спиной, да господи, я теперь никогда и ни с кем, я теперь только для всего мира, ты же спасла меня, видишь, Хлоя, ты спасла меня, как я когда-то спасла тебя, ну, помнишь, коленку тебе забинтовала? — смеется. — Мы квиты, ну, почти, можно же считать, что квиты? Ну же, обними меня скорее, Хлоя, обними, крепче, еще крепче, потому что мне страшно; а знаешь, я ведь думала, что не умею бояться — помнишь, с маяка прыгали вниз на скалы? Ты испугалась, а я прыгнула, летела и словно сплелась с солнцем, оно будто помогло и поддержало... Я с тех пор и горела, и выцветала, но, черт, я так рада, что теперь я здесь, с тобой, обними же меня, Хлоя, крепче...
И Прайс обнимает худое тело, прижимает к себе эти монохромные косточки, гладит острые плечи, пересчитывает пальцами оголенные выступающие позвонки; но плакать себе не позволяет — хотя и чувствует, ощущает, читает на транспарантах, что шлет ей интуиция: Рейчел больше не будет, Рейчел сгорела дотла, она уже не высушенное дерево, она — пепел феникса, остановившийся круг, не имеющий ни-че-го.
А Рейчел все говорит и говорит, что-то про землю и море, про телефоны знакомых и адреса бывших друзей, говорит про то, что любила и любит, что мечтает о клубничном мороженом и виски — таком дешевом, что нельзя будет даже глотка сделать, зато как весело бить бутылку, чувствуя себя королевой мира.
— Помнишь, как мы поцеловались после какой-то пьески в школьном театре? — вдруг говорит она и улыбается своей эмберовской улыбкой, той самой, за которую Хлоя готова была душу продать когда-то. — Помню, ты на вкус была как чистейший спирт, выдержанный такой, ну, давай же, вспоминай, Хлоя, ты очень долго смывала чертов грим!
Хлоя помнит. Как же тут не помнить: вкус спиртового раствора на ее губах и молочного шоколада во рту Эмбер.
— Лучшее доказательство на свете, чтобы сбежать, да? Вещи собраны, паспорта упакованы, а после...
— А давай не будем, — перебивает Хлоя, перебирая ее золотые пряди волос, — давай не будем о том, что «после», потому что...
Потому что нет никакого «после», думает Прайс, нет никакого завтра, только сейчас — эта минута, эта секунда, эта их нановечность в капельнице.
Рейчел напрягается, изо всех сил поднимает свое тело на слабых, почти безвольных руках и целует Хлою в подбородок.
— Ты, Хлоя Прайс, потрясающая и прекрасная, — обессиленно шепчет она. — Твой скальпель режет саму Смерть, помни об этом, потому что я — знаю, я была там, на другой стороне, где люди врут, потому что там темнота, вечная темнота — и все, никакого тебе солнца или счастья, только темнота. Посмотри на меня, Хлоя.
И ее взгляд — олово и руда — проникает Прайс под кожу, касаясь невидимых струн внутри. Рейчел цепляется за футболку Прайс, тянет ту к себе до боли, царапает осколками ногтей и шипит-плачет в губы:
— Я вижу кошмары, Хлоя, каждую секунду я видела и вижу кошмары, я вижу эти черно-белые, мертвые, связанные фигуры, но не могу вспомнить, не могу, я будто говорю с каким-то призраком, который забирается в мое пальто и царапается, скребется, я помню только иглу — она была грязной и ржавой, такой же, как и я, грязной и ржавой, но чуть очищенной, понимаешь, ты понимаешь? Он колол меня, а киты умирали в ужасе, и я не могла...
Рейчел сбивается, отпускает футболку, но Хлоя все еще боится дышать.
— Обещай мне, обещай мне, Хлоя, ты спасешь китов. — Полубезумие, горящее в глазах Рейчел, сжигает Прайс дотла. — И закроешь чертовы глаза, когда увидишь их, потому что я на них посмотрела — и гляди, что со мной стало, только не смотри на них. Не смотри, ясно тебе, никогда на них не смотри, на мертвых китов, запомнила, обещай...
— Обещаю. — Хлоя и сама не понимает, что обещает, просто она готова отдать все что угодно, лишь бы не записать еще одно имя в книгу своих личных потерь.
Кашель Рейчел внезапно стихает — затишье перед бурей, штиль перед ураганом, и она обмякает на руках Хлои, делая идеально ровные, четкие вдохи и выдохи; и Прайс, держа руку на ее сердце, слышит слабое медленное сердцебиение.
— Иди ко мне, сильнее, крепче, пожалуйста, мне так страшно. — Рейчел плачет, и ее лицо кривится, искажается в какой-то агонической муке, словно каждая слеза причиняет ей невыносимую боль. — Я так боюсь умирать, Хлоя, а еще я боюсь, что после смерти я не стану той самой синей сойкой. Ну, помнишь, которая перо оставила на подоконнике?
— Ты станешь сойкой, — шепчет ей Хлоя, баюкая ее на руках, едва заметно качая из стороны в сторону. — И увидишь небо и китов.
— И солнце? — тихо спрашивает Рейчел, доверчиво прижимаясь к ней.
— И солнце, — улыбается Хлоя, глядя в закрывающиеся карие глаза с дрожащими ресницами.
Больше Рейчел не просыпается.
====== XX. Liberum veto. ======
посмотри, как учёный сжигает рецепт от рака,
как устало лежит боксёр — подходи и вдарь;
и какая мне разница, сколько здесь будет мрака,
если я не хочу и не стану
включать
фонарь.
Для Хлои выключается свет — куда бы она ни пошла, ее повсюду сопровождают удушающе-черные комки тьмы, в которых она путается, падает и подолгу лежит, не двигаясь и поднимаясь, лишь когда прочные нити толкают ее тело вверх и заставляют делать шаги.
Ей не больно — нет, боль имеет свой оттенок, вкус и цвет; ей не страшно — страх не может быть настолько осязаем; ей просто пусто, ей никак, она вся состоит из черных дыр, на которые разрывает ее пустота.
У нее другое, совсем другое — будто каждая ее частичка говорит о том, что Рейчел Эмбер не любила, а просто ела ее мясо по куску с ножа; и даже когда та ломала ребра, когда пыталась притворяться искренней, инстинкты Прайс были немы.
Потому что нельзя приручить энергию, покорить солнце, как нельзя сделать Рейчел Эмбер своей.
И это чувство — ярость, не выскобленная, не вымоленная, не вытащенная из себя ярость — не дает ей спать по ночам.
Хлоя глотает таблетки.
Таблетки на вкус как клей, а после них в глазах искрится ночь.
К ней приходит Истер: приносит выпечку и лакричный чай, но быстро посылается к черту; затем Джастин приносит документы — Хлоя ставит какие-то подписи-отказы; после наведывается Норт — но и он отправляется куда подальше со своими соболезнованиями.
Колфилд она не видит уже четыре дня; Макс, наверное, знает, что ей не откроют, а унижаться ей не особо хочется; и Хлоя, уже отвыкшая от каких-то звуков извне, задается вопросом: была ли Колфилд в ее жизни вообще? И ее искромсанные, искусанные, искрошенные в мясо губы душат бессчетную сигарету.
Макс все-таки звонит на пятый день: Хлоя-как-ты-мне-приехать?
Прайс бросает трубку и выключает телефоны.
Хлоя не была на похоронах, но Джастин, помогавший с их организацией, сказал, что взял на себя смелость попросить написать на могиле: «И свет во тьме ее светит, и тьма не объяла ее»; и Хлое стало чуть легче дышать оттого, что кто-то выбрал эпитафию вместо нее.
Хлоя зарывается головой в подушку и мечтает о том, чтобы весь мир кончился прямо сейчас; ей хочется, чтобы белоснежный халат, идеально выглаженный и повешенный на плечики, рухнул на нее вместе с бетонной стеной.
*
Макс стоит в холодной и почти пустой операционной — здесь, в большой комнате под железной цифрой три, когда-то все началось. Шрам на руке — вспухший рубец, все еще болезненно напоминающий о себе — ноет и наливается кровью.
Тоска.
Колфилд чувствует какую-то глухую тоску, которая потихоньку плетет вокруг нее паутинку, как солнце когда-то окутывало в свой небесный кокон еще теплую Рейчел.