Хлоя думает: она действительно хочет сказать именно это или все же просто не умеет складывать слова в предложения? Поменяй время, и все изменится — никто не лез в мою жизнь, Колфилд, позволь тебе напомнить. Кроме тебя.
Но почему-то мысль о том, что Макс говорила с Эмберами, жжет ее изнутри.
— Для этого что, нужно особое разрешение? Специальная бумага? — Макс устало смотрит на Хлою, и в ее взгляде читается: ну сколько можно меня мучить, просто или убей меня, или целуй, только давай без вот этих пустых слов.
Макс считает, что хорошо изучила Хлою за эти несколько недель.
Прайс уверена, что Макс не знает о ней ни-че-го.
— Ты нашла их номер в моей тетради, позвонила — и? — Хлоя складывает руки на груди, наконец убрав их подальше от Макс, и Колфилд почему-то облегченно вздыхает: у нее нет сил на драмы. Бумажная работа утомляет куда сильнее выяснения отношений.
— Я просто сказала, что хочу поговорить с Рейчел. — Макс говорит уверенно и твердо, но только каждая венка внутри нее подрагивает в страхе неизвестности. — Ее мать сказала, что Рейчел уехала. Потом спросила, кто я, и мне пришлось — я действительно сожалею, Хлоя, мне очень жаль — назваться тобой. Тогда она сказала, что не одобряет вашу связь. Потом положила трубку. Конец. Разговор длился меньше минуты, доктор Прайс. Перестаньте ругать меня за то, что я просто хотела выяснить, кто тот человек, которому мы пытались спасти жизнь.
Хлоя затвердевает, а потом заводится, срывается с места, спускает курок и стреляет, пулей-словом пронзая насквозь:
— Мы?
Для Колфилд все должно было закончиться еще на счет «раз», но на «два» и на «три» у нее в душе возникает какая-то пустота, из которой не выбраться; пустота плавится и растет, сжимает реберные кости и сдавливает их, мешая дышать.
Хлоя Прайс — просто рассерженный на весь мир человек, но никак не эгоистичная стерва, пытается внушить себе Макс, но при взгляде в эти глаза, заполненные иссиня-черным гневом, сила ее самоконтроля делает шаг назад.
И упирается в стену из черного дыма.
— Ты злишься на меня потому, что я назвалась тобой? Или потому, что не смогла сделать так много для нее, как ты?
Голос, все еще не дрожащий, все еще уверенный, рассекает воздух; и если у Хлои меж губ пистолет, то у Макс по всему телу точки-мишени; и самая большая — красная, кроваво-грязная — напротив сердца.
Каждое слово попадает в Прайс резиновым шариком, больно бьет и отскакивает; а затем снова рикошетит от стены — и опять по Хлое, по ее фарфоровой коже.
Маска ярости трескается всего на секунду, искажается — и Макс чувствует ее боль: она задыхается в ней, тонет, захлебывается; боль Хлои — не такая, как у других; здесь вязкий, тянущийся мазут, черные пятна которого остаются на Макс даже тогда, когда маска захлопывается, зарастает — и вновь перед ней разгневанная Прайс.
— Хлоя. — Макс пытается дышать. — Пожалуйста. Прости.
— Простить? За что? За то, что ты не смогла сдержать свое детское любопытство? — От гнева у Хлои раздуваются крылья носа; она ставит ладони по бокам от Макс, совсем прижимая ту к стене, и наклоняется над ней — и Колфилд становится нечем дышать, потому что в горло ей словно льют раскаленную нефть.
А ведь она не пыталась — ведь действительно не пыталась — выскрести эту боль, выжечь ее дотла, жесткой мочалкой смыть с самых потаенных мест; Макс только и делала, что бегала вокруг да мешалась, сгорая от тупого, детского, кумироподобного желания стать такой же, как Хлоя.
Какая же она дура.
Никто не хочет быть Хлоей Прайс.
Потому что Хлоя Прайс — это сгусток черного золота.
Драгоценный, всеми желанный каустобиолит.
Земляная кровь хирургии.
И Макс начинает смеяться.
— Какая же я дура, — говорит она опешившей Прайс. — Я такая дура, Хлоя Прайс. Ты посмотри на меня — кто я тебе? Ты просто использовала меня, чтобы защитить Рейчел. А теперь, когда Рейчел умерла, я — всё. Понимаешь? Я даже сейчас для тебя — всё! — Макс все еще хохочет, надрывно, сумасшедше, и ей самой уже страшно от этого сгустка боли и смеха внутри своего горла. — Я просто дура.
Она чувствует эти слезы — грязно-болевой мазут, забранный у Хлои, жжет ей глаза, — но не пытается скрыть их — ей это не нужно, ей хочется, чтобы кардиохирург смотрела — может, она, Макс, хотя бы так поймет, почему нельзя стать такой, как Хлоя Прайс?
— Я же за тебя тут — всё, понимаешь, Хлоя? Всё, что захочешь.
Глупая маленькая девочка с плюшевым сердцем, порванным на куски.
— Колфилд, ты опять ведешь себя как ребенок, — говорит Прайс, но синее пламя в ее глазах потихоньку гаснет.
И вот здесь, вот сейчас, в этот момент, в двести одиннадцатом кабинете Хлои Прайс повисает такая тишина, что становятся слышны потоки ветра за закрытым окном, потому что Макс неслышно набирает в грудь воздуха, чистые остатки которого остались внутри нее самой, и их хватает ровно на десять слов, произнесенных так тихо и ровно, что Хлоя делает от нее шаг назад:
— Когда ты позволяла мне брать себя, ты так не думала.
Макс не может сказать «когда мы трахались», потому что она никогда бы не назвала это так.
Макс даже не может сказать «когда мы занимались сексом», потому что это звучит так, будто это было не вчера, а когда-то давно, в другой вселенной, где она не студентка-практикантка, а Хлоя не кардиохирург.
Колфилд скрещивает пальцы в кармане халата, средний за указательный: пожалуйста, пусть она скажет что-то, что прекратит все это, я поверю в бога, я сделаю все что угодно, пожалуйста, просто пусть она все закончит сейчас; потому что Макс так не может, у нее нет сил обороняться так долго или держать ярость, все, что она может, — носиться со своим разорванным сердцем и пытаться его заштопать. Поэтому она поднимает свои заплаканные пепельные глаза и смотрит на Хлою с надеждой, что та поступит правильно.
Макс требуется целая минута — во время которой она не отводит взгляд от лица Прайс, — чтобы осознать то, что она слышит:
— Я ошибалась.
Крах.
Оттолкнуться от стены.
Крах.
Оттолкнуть от себя Прайс.
Крах.
Оттолкнуть дверь.
Крах.
Все рушится.
*
Прайс стоит в кабинете, непонимающе глядя на пустоту в руках — там, где еще секунду назад была Колфилд, теперь лишь запах ее старого формалинового халата.
Никто ни за кем не побежит, думает она, больше никто и ни за кем, уже все, набегались, Хлоя Прайс и Макс Колфилд, фотки да поцелуи, хватит, разорвали круг, нашли его начало, потянули — а там не круг, а треугольник: Рейчел — Хлоя — Макс; и кто-то должен был сдаться; конечно, проще это сделать маленькой девочке, чем мертвой.
Себя она в расчет, как ни странно, не берет.
Думает, что да — вот так бывает, еще один крошечный шрамик на ее сердце; да как вообще все это по-детски глупо: шрам, сердце, Макс.
Макс.
Синоним слов «ну, понимаешь, да, я была не права», которые Хлоя говорит реже, чем кричит «мы его теряем».
Хлоя боится слов, Хлоя ненавидит слова, все, что она когда-либо произносила, либо окропляло болью, либо заворачивало в теплое счастье, после которого следовала двойная доза бескрайнего горя.
Поэтому сейчас в кабинете остаются запах формалинового халата Макс и почти до конца разобранные папки.
И никаких копаний в себе, говорит себе Хлоя, потому что сегодня еще работать; вот, например, светлая макушка Чейз, заглянувшей к ней и позвавшей за собой — смотреть на что-то диковинное, невероятное, изумительное, как она выразилась. Чейз вообще королева шоу, стоит об этом помнить; Хлоя не понимает, как в ее крошечном сорокапятикилограммовом теле умещается столько сарказма, цинизма и пафоса.
Ну, и лживости еще, разумеется; да только кто-то щекочет Прайс под ключицей — мол, а Виктория-то спасла больше людей, чем ты, поэтому Хлоя застегивает верхнюю пуговичку своего халата, вздыхает и отправляется вслед за шпильками Виктории.
Чейз ведет ее в ад — клетку-операционную под цифрой три с жестяными дверями, идеально оборудованную, вылизанную санитарами, даже все инструменты в пленках, пакетах, стерилизаторах; и ее крошка мирно спит в углу среди потухших мониторов.