Выбрать главу

В машинные недра прокрался туман. Сервантес закоченел. Мучительно захотелось чем-нибудь заполнить сердечную смуту. Пусть на время, пусть искусственной, химической близостью к веселому настроению. Пурга, в конце концов. Не вымирать же одному в ледяной ипохондрии, как последний мамонт.

– Сколько примерно градусов в вашем ведре, Яков Натанович?

– Где-то сорок.

– Мне, пожалуйста, полстакана.

Доктор налил в стакан, плеснул еще кому-то, не обнес щедрой рукой подсунутую во второй раз кружку Риммы Осиповны. Сервантес замешкался и передумал осекать. Женщина устала, замерзла… заболеет, не дай бог.

Он быстро почувствовал себя принятым в человеческое тепло. Отупел, отяжелел. Вместо ожидаемого веселья пришла грусть. Как там пела Удверина? «Недаром так сердце ноет, так и чует гру-у-усть…» Разговоры затухали, вспыхивали и сонно гасли посреди ураганного воя. Размякшая Римма Осиповна рассказывала о проделках сыновей. Сервантес притулился сбоку, со сладкой печалью чувствуя, как его гулкие пустоты заполняют нежность и воркующий смех.

– Ой, снег пошел, – прошелестел кто-то сухим надломанным голосом.

– Клин клином вышибла, – удивился доктор. Сервантес не сразу сообразил, что Яков Натанович говорит о поддатой Беляницкой. Это ей принадлежал ломкий голос.

Резко налетевшая пурга так же резко и унеслась. Редкие хлопья не спеша пушили ветки встряхнутых сосен. Внезапно на глазах занялся прозрачно-розовый свет, и ослепший снег полетел сквозь солнце мелкой манной. Люди жизнерадостно загомонили, прилипли к окнам: на дороге показались облепленные снежными лепешками шерстистые носороги. То есть длинношерстные якутские лошади. Увидев темный гурт машин, жеребец властно повел горбатым носом, захоркал и погнал кобыл с сеголетками протаптывать занесенные лабиринты в сугробах.

В посвежевшей голове Сервантеса включился моторчик ответственности. Деревня была где-то рядом, бригадир водителей вспомнил, что в ней есть моторно-тракторная станция. Сервантес отправил «уазик» за трактором. Доктор спрятал в рюкзак канистру. Женщины красили губы. Обретшая голос Беляницкая расцвела помадой и залопотала без остановки.

– Прорвало мехи, – засмеялась Полина.

Совет доктора говорить поменьше пропал втуне. Беляницкую забавляло ощущение, что она превратилась в песочные часы, и по стенкам ее стеклянной шеи с щекочущим шорохом пересыпается тонкомолотое время.

Преображенная речь потребовала иной тактики обольщения. Любопытно было проверить, как относится инструктор к томно лепечущим созданиям.

– Любите ли вы стихи, Константин Святославович?

Сервантес рассеянно кивнул. Раздражение и грусть он переборол, теперь его не сердила шуршащая болтовня. Но она сердила доктора. Яков Натанович боялся осложнений.

– Ненавидите ли вы Брамса? – проворчал он.

– Под Брамса я танцую, – кротко улыбнулась Беляницкая. – «С утра, в рассветном пожаре, в грохоте шумной столицы…»

Полина не рискнула продолжить репетицию. Деликатно помалкивал хор «подруженек»: весы вокальных пассажей явно не тянули против поэтической декламации. Лирически воспрянувшая балерина читала стихи Асадова с видом Клеопатры, беседующей с любимой гадюкой на языке змей. Сервантес слушал и рассматривал чтицу не без исследовательского интереса. «Точно мумию», – бодрилась ужаленная в сердце Полина.

Голодающая Беляницкая достигла критической степени худобы. Полина знала, что Сервантес настоял на «цыганочке» вместо модерна. Римма Осиповна вчера сметала на живульку цветастую юбку из платков фокусника. Страшно было представить, как Людмила в углу раздевалки с профессиональной беззастенчивостью начнет обряжаться в вышитую ночную сорочку и юбки… Пф-ф! Швабра. А Полине приходилось возить с собой шторку для переодевания. Мужчины норовили сунуть за нее дотошный нос, а то и шкодливую руку… Так почему бы не пустить в ход убойный шарм? Лучшее средство ниспровержения разомлевшей на салонном бенефисе балерины с ее многообещающим шепотом. В общем, или пан (и сюда втесались поляки!), или пропал.