Я только слышал резкий голос и ответ отца, отрапортовавшего полк и роту, и еще слова отца:
— Так точно. Слушаюсь, ваше-скородие.
И, отбивая такт, отец, не подойдя к нам, зашагал обратно к казармам.
Мы с матерью стояли у фонаря.
Что произошло нечто неприятное, я понял по слезам матери.
Этот злой человек отправил моего отца под арест. Похитил и разлучил его с нами. И он, мой папа, беззащитен. Это — продолжение происшедшего со мной… Игра в солдаты, это мне казалось приемлемым, но причинять этим страдание — это не вмещалось в мой детский ум и казалось ненужно злым и недостойным игры…
На мезонинчике, на сундуке я часто просыпался, звал отца. Грозил злому человеку.
Мать сырым полотенцем смачивала мою голову. У меня был жар. Красные точки крутились передо мной, становились шарами, шары лопались искрами, засыпая мою голову. Сквозь горячую мглу тянулось ко мне чье-то лицо, оскаливая зубы… То махало предо мной головой Кручинина. — Эх, Кузяха… Ай, Кузяха…
Щелью Невы врывались ветры. Крутили над городом мозглявые тучи. Дышали карельские болота, наполняя одурью подвалы гранитных зданий. Одурь подымалась в этажи с зеркальными окнами, приказами, проектами, сплетнями, лилась по стране. Безвольная, как туман, и чужая стране.
Неистовствовал Медный всадник, шевеля искаженными губами над опустевшим детищем Петра, вдувал, казалось, Медный всадник медными легкими в мертвые каналы, башни и шпицы свою пьяную энергию, и ухало от его дыхания в пролетах Новой Голландии, выло под аркою штаба, взметывало крылатую колонну площади и прорывалось по Зимней канавке на простор Невы, деля сокровищницу человеческих творений от вросшего в площадь дворца.
При спущенном дежурном свете по стенам дворца корчились люди и лошади баталий побед Петром рожденных полков. Вздрагивали от бродящих покоями воспоминаний постовые гвардейцы. А в низком угловом кабинете, выходящем окнами к бастионам крепости, потомок Петра чугунным упрямством сдерживал взъерошенную убийством отца Россию. Перед ним через стол в таком же кожаном кресле, как и царь, сидел, выделяясь ушами, великой и загадочной воли человек…
Медленно, скрипя ржавыми колесами, поворачивался Санкт-Петербург на русское — слишком русское…
В казармах Новочеркасского полка сожалели о болезни ребенка. Приходил военный фельдшер, качал головой над больным и оставлял бутылку микстуры. Болезнь была первая, упрямая — жить иль не жить. Во сне или наяву виделось мне лицо Василькова надо мной, потом Иван Михайлыча…
Красный и синий шары летали у потолка, но все это как бы вдали, в стороне, во мне же решалось что-то новое, сложное, без моей на то воли и без моего участия…
Однажды в доме раздался грохот, разбудивший меня. Я вскочил на сундуке, закричал в испуге. Матери, подоспевшей ко мне, я пытался что-то сказать и не мог: гортань сжималась и не пропускала звука, я не мог выговорить слова — я стал заикой. Возник новый фактор, так или иначе обусловивший развитие характера в дальнейшем, чрезвычайно отразившийся на самолюбии школьного возраста и усиливший переживания внутри себя. Потому, вероятно, в дальнейшем так полюбил я мелодию, звуковую тягучесть — песню. Под нее романтизмом окутывалась для меня жизнь, вещи приобретали особенный смысл и особенное типовое построение, что и пробудило во мне с детства любовь к предмету-вещи и открыло для меня интимное содержание и выразительность любого предмета-явления… Может быть.
Как-никак, а бывает в Петербурге хорошая погода. Бывало, с конца февраля заиграют золотые зори над Петропавловской крепостью. Красно-кровавыми хвостами и клубами подымутся они до зенита — как испарения из казематов, молчаливо скрывающих могилы правящих и бунтующих.
Сегодняшний злодей, завтрашний правитель — перепуталась кровь в каменных стенах, как в закатном февральском небе над Петропавловской перепутались багрянец и желтизна зари, полыхающей до зенита…
Весной, на островах, над оголенными еще деревьями появится синее бездонное небо… Повеет теплом над ржавой Невой, вспученной морским ветром. Понатужится Ладожское озеро, и закорежится ледяной покров реки… Почки набухнут — вот-вот и они лопнут — пахнет тополиными почками…
— Мама, — вскакивает на сундуке ребенок, — мне нигде, нигде не больно.
Мать спешит к нему. Радостно целует, берет на руки.
— Родной мой, изболелся весь, исхудал-то как за болезнь.
Еще и еще целует; несет к окну. «Посмотри, какое солнышко. Посмотри, травка уже зеленая», — и радуется мать на оставшегося жить первенца. А ребенок еще слабенький до первой струи воздуха, смотрит и улицу, залитую солнцем, и пушком одетые деревья, и комнату с игрушками и азбукой: все для него стало новым, изменившимся и выросшим, как он сам. Изнутри, как почки, наливают силы. Каждая венка пульсирует легко, аппарат уцелел, победил. Мы — победители! — торжествуют сердце и легкие. И ребенок сам весна, сам солнышко — чердак наполняется теплотой уюта.