Перевожу дух. Сирена, открыв рот, ловит мои слова, словно лакомства.
– А потом им туда хмурей приволокли, – у меня срывается голос, – и они стали изучать заодно тела́ и плодёж хмурей! Тем более что Гном еще и полуварка, как удачно вышло, сколько всего можно придумать, а уж попробовать его совместить с варчихами – и вовсе милейшее дело!
Последние слова я почти выкрикиваю, у меня дрожат руки, и я стискиваю пальцы.
– Туча там вместе с Гномом была, её сначала прибить хотели, а потом не прибили, чтоб тоже наблюдать, и она говорит, её часто от него уводили и оставляли в какой-то комнате, и она просто сидела там. А когда возвращалась, у Гнома вид был такой, словно он нашкодил или еще чего, только она тогда не знала и теперь не знает, что это означало. Не знала она, как же, поверю я! Всё она знала, рыба мороженая, сама решила глаза закрыть, уши залепить, пасть не открывать! Лишь бы с ним дальше остаться! Селёдка чахлая! Ненавижу!
– Фто-о́й, – шипит сирена, и я понимаю, что она хочет спросить, не иначе как от злости понимаю.
– Второй, Накер… с ним не всё ясно. – Тру лоб и обнаруживаю, что он в испарине. Пальцы у меня еще дрожат. – Они не очень-то говорить хотели, бабы эти, но ведут себя странно, вот чего. Будто виноваты, будто боятся меня. Клянутся, что Накер про это не знал, а сами глаза отводят. Что-то здесь не то.
– Дел-ла тфа-ай, – скалится сирена.
– Нет уж, – я опять повышаю голос. – Сама ты тварь, то есть творина. А мы наученные, а не созданные, ясно тебе? Хмурей они хотели наделать, деревяшки эти, хмурей, а никаких не творин… то есть хотят, а не хотели, нет, теперь, выходит, Псина хочет, а чего деревяшки хотят – теперь уже плевать. Только как можно наделывать хмурей, если мы этому научились, а не уродились какими-то особыми? Тьфу ты, как всё мудрёно наверчено, не разберёшь! Но вот потому Псина и уговорил нас вернуться к испытарию, найти баб, которые разбежались оттуда, потому и возится с ними… Если они от Накера брюхатые, я их всех перетоплю, ясно? Но я этого не знаю еще. И не знаю, почему варчихи из испытария с нами не пошли.
– Тфа-ай, – сирена широко разевает рот, словно что-то заглатывая, и показывает мне длинный язык.
– Да бабка твоя – тварь! – ору я. – И кошка! И черепаха ездовая! А мы – хмури, ясно тебе, килька патлатая?!
Под ногами содрогается помост, и я от неожиданности взмахиваю руками.
– Орать хорош, – предлагает сумрачный голос стражника у меня за спиной.
Оборачиваюсь, собираясь сказать пару ласковых, сердито смотрю ему в лицо… ну, то есть в заплетенную косицами бороду, свисающую на грудь.
– Чего пришла? – мрачно говорит он. – Шумишь, баламутишь животных. Не дело.
– О, варка, – радуюсь я, потому как возмущение и ярость во мне бурлят – дальше некуда. – Так может, ты мне и ответишь, а? Чего вы с людьми не плодитесь? Чего варчихи боятся? Кто их отдаёт энта…
– Уходи в дом, баба.
– Ах, в дом, значит? – вскидываюсь я, упираю руки в бока и пру на варку. – Ах, значит, баба! Ты чего мне командуешь тут, бородатый? Я где хочу хожу! Я тебе не баба!
Он сначала пятится от неожиданности, потом выставляет ладонь-корыто, почти упершись ею в мой лоб. Бью его по руке, твердой, как вековой дуб, делаю полшага в сторону.
– Не командуй мне! Тоже еще! Отвечать не хочешь? Это чего, жуткая варочья тайна? Под вами правда бабы мрут? Ну так кого спросить, чтоб ответили, а?
– Интересно тебе, значит. – Голос у него ровный, даже с ленцой говорит. Шевелится русая борода на груди. Лица у него будто и нет почти, между бородой и космами видны только лохматые брови и нос в красных прожилках. – Тут нет тайны. Я расскажу тебе. Или покажу, так ясней будет.
Делаю шаг назад. Ой-ой. Я не то имела в виду, вообще-то! Но варка не пытается схватить меня поперёк меня и с хохотом уволочь чего-то там показывать.
– Не теперь, – говорит он. – Потомее. Теперь в дом иди, баба.
Слышно, как сирена в клетке лупит по воде хвостом. Я не оглядываюсь на неё, я не спускаю глаз с варки, пока бочком миную его и выхожу на дорожку, к подъёмнику. Спорить и орать мне что-то расхотелось.
Гном
– Мне нужно Пёрышко.
Пташка стоит передо мной, упирая руки в бока. От переживаний щёки её пылают, в глазах сгущается хмурость грозовых туч. Невозможно-прекрасная и столь же невыносимая Пташка ни на волос не изменилась за все эти годы, и я тому лишь рад, поскольку меня нельзя назвать большим ценителем перемен.