Выбрать главу

Дошло, наконец, до того, что дежурства пугать меня стали.

С замиранием сердца входил я теперь в кабинет, где меня обступали тотчас же обычные, черные мысли.

И, когда уходил на квартиру, облегченно вздыхал:

— Слава Богу! Пока все спокойно.

Потянуло на люди: в театр, на проспект, на бега, в ресторан.

Одевался возможно скромнее, нахлобучивал шляпу с полями и бродил в свободное время в суетливой толпе.

Было легче значительно, чем там, у себя в кабинете. Растворялась какая-то тяжесть в душе, исходили какие-то нити, тянулись к другим, приобщали к беспечной и серенькой суетности. Хорошо было чувствовать себя таким же, как все: затерянным, маленьким, единицей числа, которую так же легко «обронить», как и всякую другую. И невольно являлась надежда на что-то. Скоро, однако, я понял себя: я искал Валентину.

И однажды я встретил ее.

Это было в театре.

Шел «Фауст» с Шаляпиным.

После первого акта я вышел в фойе выпить чаю и съесть пирожок.

В это время вблизи, за спиной, расплескался серебряный хохот.

Я узнал его сразу.

Так могла хохотать только одна Валентина.

Обернулся и тут же увидал ее.

Она шла спиною ко мне рядом с высоким блондином.

Мне был виден один лишь затылок.

И, однако, я сразу почувствовал, что блондин этот — не Сережа Матвеев.

Большего я не хотел в этот вечер.

Я уехал сейчас же домой и с успокоенной, легкой душой в первый раз за большое количество дней принялся за запущенную работу.

Работал удачно и весело.

Отпустило. Стало легче дышать, и даже «дежурная комната» перестала пугать своим воздухом, нагнетающим мрачные мысли в тяжелом ночном одиночестве.

Так полгода почти прошло в спокойной и ровной работе.

И вдруг в один день я внезапно почувствовал признаки старой тревоги.

Родилась она сразу, без повода: просто сразу накрыла и пошла нарастать, обжимая всю грудь холодными звеньями.

Попытался упорствовать: выпил чашку ликера и попробовал сесть за рояль.

Сорвалось.

Тогда глянул на календарь, на часы и стал собираться. Было время идти на дежурство.

Обошел все палаты, побывал в операционной, назначил порядок работы и ушел покурить в кабинет.

— Что такое со мной? Нездоровится, что ли?

Подошел для чего-то к отворотной форточке.

Вдруг пронзительный, резкий звонок передернул меня до последних суставов.

— Allo! — крикнул я изменившимся голосом.

Все обычно. Звонок из приемной. Голос знакомый, — дежурного фельдшера: привезли пациента.

Но железной рукой захватило дыхание, и в артериях стукнула кровь.

Вне себя от волнения пробежал коридором.

— Где? Скорее!

Поглядел и земля поплыла под ногами.

На носилках была Валентина.

Выслал всех.

Сел у ног.

Стал глядеть.

Все обычно: весь осклизлый, пропитанный грязью костюм; та же кофточка с простенькой вышивкой на высокой груди. Только грудь неподвижна, и немые глаза удивленно и холодно смотрят из-за той черной грани, где теряется мысль и рассудок теряет значение.

Сам раздел. Осмотрел.

Впрочем, долго смотреть было незачем.

Все и так было ясно.

Завернул опять тело в сырые и скользкие складки.

Да! Конец! В роковом своем ходе «число» обронило еще единицу.

И вдруг холодок пробежал по лопаткам.

— «Я конторщик у Смерти… ни один не минует меня», — прозвучали в ушах мои собственные слова.

Я почувствовал их и согнулся, раздавленный скрытым в них смыслом.

Я при ней их сказал… Стало быть, в смертный свой час она «знала», что я «все узнаю».

Дальше силы мне совсем изменили.

Я упал на колени, и в глазах замелькали цветные круги.

Владимир Ленский

СУДЬБА

Илл. И. Гранди

В детстве на меня произвела сильное впечатление приобретенная где-то моим отцом гравюра-снимок с картины какого-то иностранного художника, называвшейся «На жизненной ниве». Я смотрел на нее с содроганием отвращения и ужаса, и потом часто по ночам не мог заснуть от страха перед встававшей в памяти ужасной картиной…

На ней были изображены мужчина и женщина, согбенные в дугу, полуголые, напрягающие последние силы, чтобы сдвинуть с места плуг, к которому они привязаны режущими их тело веревками. Рядом с ними идет огромная, совершенно нагая мужская фигура с исполинской грудью, с невероятной мускулатурой тела, указывающей на его сверхъестественную силу. Это — хозяин человеческой жизни: его глаза смотрят мимо всего человеческого, обращенные к тайнам каких-то предвечных целей, его губы неумолимо сжаты, вместо лица — мертвая маска; он не видит человеческих страданий, глух к человеческим стонам и воплям. Мерно, беспощадно подгоняет он несчастную пару жестокими ударами бича по голым спинам, и они не смеют оглянуться, посмотреть на него.

Еще ребенком, глядя на эту страшную фигуру Судьбы с ее бесстрастным, мертвым лицом, я почувствовал над собой власть неведомого властелина, творящего мою жизнь, управляющего моей волей. Он шел за мной шаг за шагом, ни на минуту не предоставляя меня самому себе, и все мои мысли, слова, поступки являлись как бы со стороны, внушаемые мне этим страшным, невидимым спутником. Не всегда, впрочем, невидимым: он скоро показал мне свое лицо. Это случилось в тот день, когда так бессмысленно и страшно погиб мой отец.

Мне было тогда уже пятнадцать лет. Я шел с матерью и отцом за какими-то покупками; на одном перекрестке мы остановились перед трамваем, преградившим нам дорогу и стали ждать, чтобы он проехал. Но, когда кондуктор зазвонил и вагон тронулся — отец вдруг почему-то заторопился, бросился через рельсы — и перебежать не успел. Его сильно толкнуло в бок, он упал и тотчас же скрылся под наехавшим на него вагоном, из-под которого раздался глухой, придушенный страхом смерти, сразу же оборвавшийся крик, а затем — в наступившем мгновенно молчании — послышался страшный хруст ломающихся под колесами костей…

Моя мать тут же упала без чувств, а я стоял недвижно, охваченный непобедимым страхом, и этот страх был — не перед бедой, разразившейся над нашей семьей, не перед ужасной, такой неожиданной и нелепой смертью отца, а перед лицом вагоновожатого — в ту минуту, когда под колесами трамвая хрустели человеческие кости. Это лицо я запомнил на всю жизнь.

Оно не было похоже на человеческое лицо; это была какая-то каменная, слепая маска, не выражавшая решительно ничего, и весь ужас заключался именно в том, что в такую страшную минуту оно было неподвижно, бесстрастно; ни единая мысль, ни единое чувство не отражалось в нем в то время, как крутом толпились люди с искаженными от ужаса и сострадания лицами. Казалось, вагоновожатый в эту минуту перестал быть человеком и служил только слепым, бесчувственным орудием какой-то неведомой силы, которой для чего-то нужно было, чтобы он раздавил вагоном моего отца. И он покорно исполнил ее волю, окаменев на мгновение, ничего не видя и не слыша…

И когда прошло это мгновение и он совершил то, что было предназначено — он тотчас же снова принял человеческий образ — его лицо сразу почернело и исказилось страхом и болью, точно его самого перерезали колеса трамвая. Он затормозил вагон, выпрыгнул из него и бросился бежать, не глядя, через улицу, в паническом ужасе оглядываясь назад, точно ожидая погони, хотя в поднявшейся около трамвая суматоху никто и не думал его преследовать…

Пока из-под вагона извлекали окровавленный, изуродованный труп отца, я смотрел на оставленное вагоновожатым место и, несмотря на то, что там уже не было никого, все еще видел за стеклом это ужасное каменное, с невидящими глазами лицо исполняющего страшную волю судьбы. Так оно и осталось у меня в памяти, слившись с поразившей меня в раннем детстве картиной — этот образ тайны силы, всемогущего существа, страшного, неумолимого хозяина земли и людей…