Выбрать главу

И что?

«Нынче я измерил мир от сине-солнечной высоты Осеннего Бала до красного льда Херсона. Видел блестящих кавалеров на балу — и в тех же телах фобос и деймос, когда первая волна шла на штурм Крюкова. Как могло совершиться перевоплощение? Как мог наш командир, генерал Слащев, душа компании, красавец и умница, жечь на огне пленных? Виной ли тому немецкий кокаинум, щедро выдаваемый в Походе всем желающим, либо нечто иное, черное, подземное, повисшее у нас на плечах, когда проходили мы Херсон?

Иные скажут: мне ли делать замечания Слащеву, когда сам я начальник огнеметчиков, и по моему слову сожгли, наверное, не меньше? Нисколько себя не оправдывая, замечу все же — мы жгли в бою, в нас тоже летели пули. Одна пуля в баллон — и нам такая же страшная огненная гибель, яко же и целям нашим.»

Венька отложил карандаш. Да такое отцу посылать страшно: ведь и мать прочтет. А девушке? Девушке зачем такое знать? Разве не затем пошел Зимний Поход, чтобы отвоевать Россию у большевиков, чтобы этим самым девушкам составить счастье?

Да и кто он такой, чтобы девушке счастье составить? Ни кола, ни двора, и сам чуть жив остался!

На двух койках у двери переговаривались вполголоса; поневоле Венька вслушался.

— … Ехал из дому, под обстрел попал: меньшевики с большевиками сражались. Приехал в Москву — хлеб отобрали, застрелить хотели: говорят, спекулянт. А через день опять же чуть не убили: большевики меньшевиков дули, а я по дороге встрелся.

Захрустела кроватная сетка, потянуло сквозняком от щелей в полу.

— … И теперь вот ехал — два раза под лавку прятался: украинцы с русскими воевали, а мы, братец мой, как раз посередине. Вот и не уберегся. Приеду теперь домой — обязательно себя заявить надо: украинец ли, большевик, или меньшевик. Не заявишь — спалят. А заявишь — пожалуй, в точку не попадешь. Вот и думай…

Второй голос пропищал:

— Тут надо тонкое рассуждение иметь. Ежели по-настоящему рассудить, они все молотят одну скирду. Там без аннекций и тут без аннекций, там о черном народе стараются и тут о нем же. Ну, а только, братец ты мой, черному народу что блохе в печи — куда ни скакни, все жарко.

Новичков у двери положили сравнительно недавно, и были они вовсе не военные: замызганные полушубки, широкоскулые лица, немытые руки, ноги, перед которыми бессильны все ароматы Аравии. Ядреная речь, где знаки препинания заменялись той самой матерью. Венька не вслушивался, чем и как их там ранили. Он и сейчас бы их не слушал, но куда в палате денешься?

Поскрипев стулом, первый вздохнул:

— Или вот бабу взять. Бывало, придешь домой пьяный — она тебя и урядит, и накормит, и спать уложит, и подольстится по своему бабьему закону. Ну и поучишь ее, когда случится. У бабы ведь какой разум может быть? Известное дело — баба вещество текучее… А ну-ка, поучи ее теперь! Сиганет с кем ни на есть — вот тебе и весь сказ. И выходит, братец ты мой, что и баб у мужиков отняли… Чистая аннекция, ей-богу.

Второй подхватил:

— У нас в приходе мужички собрались, говорят — церковь дело мирское. Ну, и продали с аукциону на кирпичи. А крестить-то детей надо? Ну, и ездят за двадцать пять верст — попу по полтораста рублей за свадьбу платят… Все одно как цеп, когда с петли сорвется, летит незнамо куда. Когда на ток угодит, а когда и псу под хвост. Вот и мы также…

— И что та программа, — сказал первый, — на деле все сводится к одной формуле. Дележка. Дележка всего — капиталов, домов, фабрик, заводов, имущества. Дома у отца три лошади, а пришел по весне комбед — отдай две.

Тут раненый десантник с «Мордора» очнулся и тоже вслушался в говорок у двери.

— … Ну как же, лошадей-то отдали? Ведь по одной на двор полагается.

— Отдать? Мы их потом-кровью наживали, а тут отдавать всякой швали? Нет уж, ты наживи, а потом уже говори: отдать.

— А отымут? — робко пискнул второй.

— А винтовка на что? Вон она — в руках.

Второй тоже заворочался, подняв очередную волну вони.

— Жить нельзя, — сказал он. — Люди как звери стали. Везде убийства, и чуть слово тебе сказал — уже винтовкой грозишь. Два года в окопах сидел, намучался, устал, думал — приеду домой, отдохну. А дома те же окопы, только еще хуже. Ехал теперь в город. Может, и не лучше там, да не так заметно. Да, Россия-матушка…

— Россия! — мрачно подхватил первый. — Россия! Самая несчастная, самая срамная страна. Называться русским стыдно, смотреть в глаза людям стыдно. Я так думаю, сейчас счастлив тот, кто сейчас в иностранных государствах живет. Я вот сейчас тоже в Крым пробираюсь, а потом в Америку — и поминай, как звали.