Именно Хогарт облек в плоть свое время, напитав гравюры множеством его неповторимых примет. И в этом поэзия — в умении заметить в сегодняшнем дне то, что потомки будут воспринимать как «колорит эпохи». Он, Уильям Хогарт, первым увидел и сделал достоянием искусства прозрачную тьму черно-кирпичных улиц, вывеску с колоколом над дверью гостиницы, скрипучие деревянные галереи, опоясывающие дом с решетчатыми окнами, нежные пятна солнца в просвете грязного переулка, причудливые ритмы убогой архитектуры бедного квартала, костюмы и позы людей, трогательный ридикюль с ножницами на руке деревенской простушки, унылую шляпу пастора, дорогие часы на поясе сводни, несокрушимую добротность обитого гвоздями дорожного сундука и все то, что почти невозможно передать словами, но что складывается в несомненное чувство реальной встречи с давно ушедшим миром.
А для современников своих, в этом мире живших, Хогарт создавал не столько поэтическую эссенцию времени, сколько обвинительный акт, прологом к которому была первая гравюра серии.
ПОРОК НАКАЗАН
И все же он обвинял не порок, как понимают его моралисты. Беспутная Мэри, уже со второго листа серии не только ставшая содержанкой, но и успевшая изменить покровителю, не вызывает у Хогарта ни осуждения, ни жалости, она лишь точка скрещения жизненных сил, порождающих пороки, — нет, не ее, а тех, кто вокруг, кто втянул ее в блистательно-мутный поток веселой, богатой и обреченной на скорый и жуткий конец судьбы.
Вторая гравюра — «Ее ссора с покровителем» — не более чем необходимое сюжетное звено, показывающее короткий период богатства и удовольствий, выпавший на долю Мэри Хэкэбаут.
Здесь все необходимые атрибуты пикантного анекдота: не вовремя явившийся старый любовник, молодой офицер в спущенных чулках и со шпагой под мышкой, крадущийся незаметно к двери, где верная служанка держит уже его башмаки, и, наконец, догадливая Мэри, в приступе отлично разыгранного гнева сбрасывающая со столика чайный прибор, — разумеется, только для того, чтобы занятый скандалом покровитель не оглянулся, не дай бог, назад.
И снова обилие мелочей, столь знакомых Хогарту по его светским портретам, детали пышной декорации недолгого блеска Мэри Хэкэбаут: шелковый балдахин кровати, картины в золоченых рамах, разряженная обезьянка, уморительно похожая на хозяина, слуга-арапчонок в чалме с роскошным пером, хрупкая рокайльная мебель. Непрочное это богатство — такая же ложь, как и все, что происходит в картине. Только это не ложь одного «отрицательного персонажа». Это естественная ложь мира, где безнравственный поступок Мэри — прямое следствие окружающего ее порока. И вместе с тем Мэри не жертва. Скорее она простодушная соучастница творимого другими общепризнанного и обычного, освященного традицией будничного зла.
Она так и не узнала, что в мире есть какая-то мораль. Потеряв и молодость, и богатых любовников, она сохранила почти детскую наивность. И с покорностью принимает арест за перепродажу краденого, как принимала прежде подарки своих содержателей.
Возмездие является к ней в образе известного в те годы судьи сэра Джона Гонсона, великого гонителя проституток. Но и здесь, в гравюре «Арест», в третьем акте хогартовской драмы, Мэри безмятежна. А декорации сменились: старая кровать с рваным пологом, дряхлая мебель — убогая обстановка дешевых меблированных комнат, превращенных в приют уже недорого продающейся «любви». Обрюзгла и постарела служанка, да и сама героиня потеряла так ненадолго украсившую ее жизнь свежесть и элегантность. И хотя гравюра эта едва ли не кульминация серии, хотя в глубине комнаты видны входящие судья и приставы, главное в листе не действие, а общее ощущение унылой безнадежности, пассивной покорности неизбежному.
Хогарт знал бедность лучше, чем богатство. Он знал ее с детства. А каждый художник, создающий первое значительное произведение, спешит вложить в него накопленное еще с детских лет. И что-то очень личное мелькает в угрюмой нищете жилища Мэри Хэкэбаут.
И вновь множество деталей, почти заменяющих собой словесный комментарий — от портретов великолепного «шестиженца» капитана Макхита из «Оперы нищих» и торийского богослова Сейгверда до пуншевых мисок и лекарственных пузырьков.
И вновь нет здесь ни правых, ни виноватых, а только фатальная неизбежность, заставляющая каждого творить собственную долю зла. Кто его носитель — глупышка Мэри, испорченная и развращенная раньше, чем успела хоть в чем-то разобраться? Или офицерик, прельстившийся приятным приключением, или богатый человек, взявший на содержание молоденькую красотку, что так естественно и так принято в его кругу? Или приставы, исполняющие приказ и увозящие в тюрьму женщину, ставшую воровкой с той же легкостью, как и потаскушкой? Хогарт не обвиняет, он сам еще далек от понимания корней происходящего. Но зло, показанное и необъясненное, порой потрясает больше, чем прямое обвинение, так как внушает не только гнев, но тревогу, желание понять, что же, в конце концов, происходит вокруг!