Но, весь в плену вкусов времени, весь в увлечении документальной точностью показа, Хогарт не может устоять перед соблазном передать в гравюре все богатство наблюдений, все мелочи, все тягостные впечатления тюрьмы. Быть может, он и сам в первых, никому не ведомых эскизах ограничивался той подавляющей атмосферой, тем прерывистым ритмом неуклюжей и мучительной работы, которые так тревожат воображение современного зрителя, заставляя видеть в гравюре не наказанную за грехопадение Мэри, а чуткость художника, предугадавшего невзгоды диккенсовских героев. Родись Хогарт позже, он, возможно, сумел бы, подобно Гойе, отказаться от суетных мелочей и создать образ, не стиснутый временем и конкретностью рассказа. Но родись Хогарт позже, кто сделал бы за него все, что он сделал, то, без чего не было бы, наверное, и Гойи?
ДРАМА БЕЗ МОРАЛИ
Легко, однако, восхищаясь вечно ценными качествами хогартовских гравюр, качествами, благодаря которым они остаются истинным искусством и в нынешнем столетии, забыть, что современники художника интересовались совершенно другим: узнаванием знакомого, насмешкой над существующим. Зритель, разглядывающий листы Хогарта спустя двести лет после их создания, оказывается порой неблагодарным, не замечая, что художник соединил едва ли соединимое: подробное, почти анекдотическое изображение быта, дарящее уверенность в несомненной подлинности видимого, своего рода эффект присутствия, и одновременно поэтическое обобщение, заставляющее воспринимать гравюру не только как занимательный рассказ, но и как концентрированное выражение времени.
Следует помнить также, что никакой традиции в смысле изображения будничной действительности в английской живописи не существовало.
Поэтому Хогарту пришлось делать все — от анекдота до портрета, от светских сценок до мрачнейшей сатиры. Не мудрено, что он все это соединял в одно целое, не видя смысла расчленять жизнь на отдельные жанры. Его мозг и память были перенасыщены впечатлениями, и гравюры его настойчиво напоминают об этом. Слишком многое было искусством не сказано. Слишком многое сказать хотелось.
Поэтому и в судьбу Мэри Хэкэбаут вливаются самые неожиданные аспекты реальности. Ужасное соседствует со смешным, мелкое — со значительным. И если каждая отдельная подробность события не более чем звено повествовательной цени, то сопоставление этих подробностей, их неожиданные контрасты способны вызвать почти болезненное чувство. Тем более что последние две гравюры — «Смерть» и «Похороны» — подводят беспощадный итог карьере шлюхи, истории жизни Мэри Хэкэбаут.
Пятый акт — «Смерть» — смешение злободневной сатиры и вечной темы человеческого конца. Рядом со спорящими медиками — фигурами из ярмарочной комедии, представляющими тем не менее реальные портреты модных лондонских докторов, — рядом с их театрально нарочитыми, утрированными жестами — кусок едва ли не возвышенно трагический: запрокинутая голова умирающей, бесцветная кожа, невидящие глаза, мертвые складки покрывала на холодеющем теле, освещенные горячим огнем камина, у которого жарит кусок мяса маленький сын Мэри; и сохнущее на веревке белье, чулки и перчатки, повторяющие своей бестелесной неподвижностью неподвижность трупа.
Это главное впечатление уже не могут разрушить наполняющие гравюру второстепенные персонажи и подробности. Напротив, что бы ни увлекало зрителей в первую очередь — ссора знаменитых врачей, вороватая, роющаяся в сундуке старуха или сама смерть Мэри, — они уже не могли не заметить страшного диссонанса — несоизмеримости мелкого и значительного в гравюре.
Пусть современники, разглядывавшие картинки Уильяма Хогарта, не задумывались над подспудной философией художника, как многие, читавшие Свифта, улавливали лишь пикантные политические намеки в его «Гулливере». По времена меняются. Расшифровку событий, изображенных Свифтом и Хогартом, история давно перенесла в комментарии и примечания, оставив искусству то, что не стареет от времени.
Эпилог — «Похороны».
Будто бы опасаясь чрезмерной серьезности, Хогарт заканчивает драму буффонадой, мерзким шабашем у незакрытого еще гроба, где потоки лицемерных слез мешаются с вином и элем, где опьяневший до состояния кроткого идиотизма священник — двойник хорошо известного капеллана тюрьмы Флит — меланхолически выливает бокал себе на колени, а траурные покрывала и креповые повязки кажутся атрибутами дешевого маскарада. Собственно, это и есть маскарад, поскольку нет тут ни одного человека, которого печалила бы смерть Мэри, как прежде никого не заботила ее нелепая и беспутная жизнь. А единственное существо, действительно связанное с покойной, — ее маленький сын, похожий на странного грустного гнома в траурном своем облачении, — ничего не понимая в происходящем, спокойно сидит у гроба.