(О подобном родимом пятнышке я упомянул здесь к тому — и только к тому! — дабы сравнить с ним вдруг и непомерно разросшиеся рассуждения или воспоминания мои, связанные с глухими стенами жилых и общественных зданий. Пусть же эти вполне недостойные, конечно же, такого сравнения рассуждения или воспоминания обернутся все же чем-то вроде подобного родимого пятнышка на и так-то далеко не классическом лице моей рукописи.)
Итак, хотя теперь уже поздно стенать по этому поводу, — пятнышко-то, бугорок-то определились уже, воспоминания и рассуждения уже состоялись! — я здесь чистосердечно признаюсь, что, по-видимому, все мое путешествие от стены и к стене и даже показавшаяся мне поначалу необходимой глухая стена театральных задов почти совершенно излишни, почти совершенно не имеют значения, а поистине имеет значение обыкновенный старинный бельевой шкаф, никогда на моей памяти и рядом-то не стоявший с глухой или даже с внутренней капитальной стеной, а ныне, возможно, и вообще-то давным-давно переехавший в другое и, возможно, далеко отстоящее от моего дома жилище.
Бывают, знаете ли, в развитии вашего существа — в развитии или постепенном выявлении? — некоторые узловые, кардинальные моменты или целые периоды, когда в вас что-то неотвратимо нарастает, клубится в вашей душе, в вашем сердце и разуме, клубится, колышется, словно дым над большим пожарищем, точнее, словно как пар над бурно кипящей жидкостью, — словно тонкий пар, приобретая зыбкие, незаметно меняющиеся формы, перетекающие друг в друга, но в то же время как единый поток, неумолимо стремящийся все далее и далее, чтобы в конце концов выклубиться в какую-то последнюю форму.
И еще бывают такие моменты, когда в этом клубящемся зыбко, неясно, когда в этом стремящемся к своему последнему воплощению возникают вдруг образы отдельных предметов — одного или двух — и непререкаемо утверждаются там как какие-то вехи или кардинальные знаки.
И вот тут-то, в этот самый ответственный момент, в этот момент окончательной кристаллизации, и происходит то непредвиденное и необъяснимое каким-либо простым или тем более сложным математическим образом безличное, но коварное стечение внешних явлений, тут-то и обрушивается на ваше сознание целый поток поэтических и прозаических произведений, в которых как раз эти самые или подобные, возникшие в сокровенном вашем клублении, образы отдельных предметов, эти вехи и кардинальные знаки играют вроде бы такую же важную и кардинальную роль.
Что же делать, как быть в таком случае? Малодушно, поспешно, предательски выбросить образы всех этих предметов, эти важнейшие знаки и вехи из своей еще так зыбко и нежно клубящейся формы? Вырвать, разбить и развеять их? Нет, невозможно! Этак можно убить, смертельно ранить осколком в самое сердце еще только клубящуюся, еще только завязывающуюся, еще только начинающую самостоятельно жить и трепетно биться форму.
Нет, пускай, несмотря ни на что, мой предмет, мои оба предмета спокойно утверждаются в моей воплощающейся на этих страницах форме.
Да и, кроме того, в конце, как говорится, концов, если они, предметы эти, один из предметов, в том ярком, своеобразном произведении вынесен на улицу и, сверкая там, отражает странно-таинственный, провинциально бегущий под горку уличный мир; если он — предмет этот — в той возвышенной, но несколько глухо звучащей поэме играет какую-то, не помню какую, но важную роль; если он — предмет этот — в еще одном каком-то там произведении играет роль в нескольких планах, пускай даже в не слишком многочисленных планах; если он играл еще в тысячах, может быть, разных произведений со времен, как мир себя помнит, тысячи разных ролей, то почему бы ему — предмету этому — не сыграть в моей стремящейся к конечному воплощению форме еще одну новую роль? Хотя бы в чем-то, хотя бы на кончик пера, на йоту бы разнящуюся от предыдущих ролей. Неужели же так уж скудно клубится над тем пожарищем, над той бурно кипящей жидкостью, что не дано будет найти еще один или два каких-нибудь давным-давно затерявшихся плана, отгранить на этом предмете еще одну какую-нибудь забытую грань?