Выбрать главу

Федор Несторович подошел к колодцу. Он перекосился и осел так, что сверху остался только низенький, в два бревна, сруб, густо заплатанный мохом. Заглянул вниз. Вода была близко. В ней плавал мусор, плавали лягушки, раздвигая лапки и вытаращив в небо лупатые холодные глаза. Федор Несторович ткнул в воду костылем, и лягушки нырнули.

— Ишь проклятые? — сказал возмущенно и даже гневно, будто ему непременно нужно было набрать этой воды…

Но вот у колодца как-то сразу стемнело, вода ушла глубже, зловеще заблестела зелеными пузырьками.

Федор Несторозич оглянулся — из-за Макаровой хаты выкатывалась туча, укрывая поляну преждевременными сумерками. Сверкнула молния, громыхнул гром, словно на железную крышу высыпали полный мешок каштанов. И на какой-то миг между рождением и смертью молнии он увидел на фоне тучи белые стены своей старенькой хаты, перекошенной, с потрескавшейся низенькой завалинкой, по которой деловито сновали красные божьи коровки, прячась от непогоды в щели. Шальной ветер рвал ворота, оббивал на акациях рыжие плоские стручочки, и они жужжали в воздухе, как шмели. А он с отцом бегал вокруг копны сена, пытаясь удержать ее вилами.

— Бревно, Федя, бревно забрось наверх? — кричал отец и лихо, по-молодецки сверкал глазами.

Но копенку все-таки перекинуло, и сено целыми охапками покатилось на огород. Тогда отец швырнул вилы и сказал:

— Ну и бог с ним. Пусть несет. На край света, врет, не занесет, — плюнул и пошел в хату, неся в опущенных плечах стариковскую усталость.

А он остался посреди двора — крепкий, дебелый, и ветер не мог пошатнуть его на сильных ногах, только чуб рвал да рубаху надувал парусом. Потом пошел дождь, Стена хаты почернела, во дворе забелели меловые лужи. В них плавало сено и рыжие стручочки акации.

Катерина, молодая жена, звала его сквозь мокрое окно в хату, ломая посредине пугливые тонкие брови, а сын прилип пятернями к черному стеклу и, сложив губы, словно для свирели, издавал какие-то звуки — наверно, передразнивал гром. Вокруг ротика лежали у него чуть приметные складочки, как у всех детей, которые недавно перестали сосать.

Вечером, после дождя, хутор захлестнула тьма, и трудно было разобрать, где блестят лужи, а где — островочки земли. Он сидел за столом и читал при коптилке историю Древней Греции; отец крошил в корытце стебли табака, а Катерина устроилась с Дмитриком на полу и певуче твердила ему: «Не та-ак, совсем не так, вот как нужно: сорока-воровка на печке сидела, детям кашку варила…» — водила пальцем по ладошке, показывая, как возилась сорока. Сын внимательно слушал и повторял. Его слова строчками ложились меж греческими походами и грызней тиранов: «Рока-рона в прицьку дера, діді кашку варира…»

— Эгей, чоловиче! — прокатилось вдруг над опушкой. — Сюда-а-а…

Федор Несторович пошевелился, с картуза полилась за воротник холодная вода — шел дождь. Едва сообразил, что это Макар его зовет. Старик стоял у распахнутых дверей своей хаты в какой-то одежонке, напяленной на голову, и размахивал руками:

— Сюда-а-а!

Федор Несторович повыдергивал из грязи костыли — их присосало — и пошел со двора, таща по мокрому бурьяну пустую штанину.

— А я в окно выглянул, — затараторил навстречу Макар, — гляжу, человек на дожде мокнет…

Он подслеповато щурился и лез бородою прямо в лицо Федору Несторовичу.

— A-а, это ты, Федька! А я и не узнал. Своих проведать пришел!

Когда-то, еще до войны, Федор Несторович любил захаживать к Макару. У них была большая семья — девять человек. Обедали всегда вместе, обсев низенький стол посреди хаты так плотно, что десятую ложку уже некуда было просунуть. В сорок первом Макаровых хлопцев забрали на войну, девчат — в Германию, а Макариху с самым младшим, Сашком, разорвало снарядом на огороде. Только клочок синих штанишек нашел Макар…

Теперь в хате Макара было пусто, она казалась непомерно большой. Из каждого уголка так и веяло запустением. На полу, свернувшись калачиком, лежал козленок. Увидя чужого, вскочил, стал на дыбки и стукнул лбом о костыль.

Как живете, дядя? — спросил Федор Несторович, стягивая с головы мокрый картуз.

Макар положил козленка на лежанку, прикрыл какими-то лохмотьями.

— Живу, Федя, как тот сапог ночью — то в ров ступит, то в кизяк… Разве в мои годы живут? Жду, когда черти возьмут, да и все тут. А ты ж как, молодицы себе еще не приглядел?

Федор Несторович наклонил голову, не зная, что и сказать.

— Коли есть, бери. До каких же пор бобылем жить… А мертвые за это в горло не вцепятся.

Макар примостился возле лавки на стульчике и начал скрипеть напильником по резине.

— А я вот занятие нашел — калоши клею. Заезжали ко мне позавчера какие-то инженеры, воду из колодца термометром мерили для чего-то и сказали: «Лучшей воды, дедушка, чем у вас, нет во всей России…» Это они и камеру бросили, спасибо им, потому что я к клееным калошам еще с войны так приспособился, что магазинные надену, так словно совсем босой.

Макар ощупывал камеру, разминая ее пальцами, как кожевник телячью кожу. Перекладывал из руки в руку разные деревяшки, оббитые теркой из тоненькой белой жести, и уже в который раз рассказывал Федору Несторовичу во всех подробностях, как в их хату попала бомба прямо у него на глазах, как в воздухе долго оседали перья из подушек, а самолет кружился так низко, что даже были видны оскаленные зубы летчика и блестящая змейка на комбинезоне. И не было в этом рассказе ни трагических оборотов, ни вздохов, были лишь старческие потуги вспомнить все таким, каким оно было в самом деле.

— Всего-то и не запомнишь, — сокрушался Макар, — потому что у старого память, как дым: все вверх да вверх…

На дворе начало проясняться. В хате посветлело так, что на потолке стали видны синие дождевые пятна. На пол закапала вода — размеренно, словно стук часов. Но Макар не обращал на это внимания — он был туговат на ухо.

— Буду я двигаться, — сказал Федор Несторович, поднимаясь.

— Ну, как знаешь.

Макар отложил напильник, высморкался и вновь стал мять резину.

— Когда наведаешься еще, загляни.

Солнце заходило красно. Дождевые капельки на деревьях и травах сверкали пурпурно-зелеными искорками, наполняли лес тонким звоном. Туча сползла за реку и остановилась там, раскинув над лесом гигантские вороньи крылья. Где-то далеко между стогами соломы взблескивали молнии, погромыхивало.

Федор Несторович запрыгал следом за грозой, обходя лужи и орошенные кусты. Из-под земли, размытой дождем, из-под корней бурьяна поднимался над опушкой едва ощутимый, горьковатый запах мокрой сажи и старого обгорелого кирпича. Дышали гнилью старые пни.

И снова были балки, размытые дождевой водой; и снова Федору Несторовичу приходилось выжиматься на костылях, прыгая через рвы. А ветер бил мокрую штанину, наматывал ее на костыль, мешая идти.

Смеркалось. На левадах белыми озерами разлился туман, в нем неясно чернели кусты чернотала, словно шалаши на бахче.

Из тумана навстречу Федору Несторовичу выплыла, какая-то фигура. Кинулась к нему почти бегом. Это была Одарка — дрожащая, промокшая до костей. Видно, ждала вот тут, под копной, пока он вернется…

— Поздно уже, — сказала она. — Не успеете и к урокам подготовиться.

И пошла впереди, сбивая сапогами росу на травах.

Федор Несторович замедлил шаг.

— Я уже приготовился, — сказал тихо, словно сам себе, вздохнул и вновь заторопился, закачался на костылях, далеко вперед выбрасывая ногу.

ЧУДАК

В начале зимы ходить Олесю в школу можно двумя стежками: одна ведет через бор, вторая — по реке. Вторая удобнее, но в зазимье лед на речке тоненький, так и зияет черной бездной. Оттого каждый раз, когда Олесь выходит из дому, мать наказывает ему: