Занавеса там не имелось, но дизайнеры сотворили какую-то хитрость со светом и зеркалами. В один момент сцена казалась голой. А в следующий Вильса Шир уже сидела там за открытым роялем. К публике был обращен ее профиль.
Она начала сразу же, после самого кратчайшего взгляда и улыбки в сторону слушателей. Джон уловил вспышку белых зубов на темно-коричневом лице. Музыка началась, и он в нее погрузился.
Вильса Шир исполняла Баха с такой свободой в аппликатуре, какую Джону прежде слышать не доводилось; каждая клавиша словно бы представляла собой отдельный инструмент. И все же каждый артикулированный голос дополнял остальные, создавая идеальное музыкальное равновесие. А когда фантазия и фуга подошли к концу, Вильса сделала довольно странную вещь. Она совершенно внезапно, не позволяя публике откликнуться аплодисментами, перешла ко вступительным аккордам Шуберта. Эти два произведения, всего лишь на полутон разделенные в ключевых знаках, однако далекие друг от друга во всем остальном, никак не должны были состыковаться. И все же они прекрасно состыковались. За полифоническим совершенством последовала подлинная мечта мелодии и отважные гармонические секвенции — с той же неизбежностью, с какой на Земле одно время года сменяет другое.
В конце длинного финального аллегро Шуберта Джон вышел из оцепенения и огляделся.
Знала ли публика, что она слушала? Раздались аплодисменты, но вовсе не оглушительные. Джон заподозрил, что многие здесь, как нередко бывает на премьерных представлениях, пришли только ради новой работы — причем даже не послушать ее, а просто чтобы их увидели присутствующими на знаменательном событии.
Тогда Джон глянул вправо. Его приговор мог относиться к большинству зала, но только не к его соседу. Тристан Морган бешено аплодировал. Он кивнул Джону.
— Великолепно, правда? Разве это не волшебство?
— Абсолютная магия. — Но говорил ли Тристан о Вильсе Шир или о ее концерте? — Она лучшая из всех, кого мне доводилось слышать.
Морган ухмыльнулся Джону.
— Тогда немного подождите. Вы еще ничего не слышали.
На сцене происходила еще одна загадочная трансформация. Вильса Шир, похоже, не сдвинулась с места, но рояль перед ней исчез. Его место занял двухклавиатурный синтезатор, который медленно поднимался над сценой. Вскоре публика смогла увидеть ноги Вильсы Шир, обтянутые синими брюками. Синтезатор и исполнительница продолжали подниматься. Наконец показалась третья клавиатура, на уровне ног исполнительницы.
И тут Джон, вместе с остальной публикой, впервые увидел голые коричневые ступни Вильсы Шир. Он охнул. Пальцы ее ног тянулись по всей длине ступни, до самой лодыжки. Джон завороженно наблюдал, как она сгибает их и разводит, беря интервал чуть ли не в тридцать сантиметров пальцами каждой ступни.
Он снова повернулся к Тристану Моргану.
— Она была модифицирована. Я этого не знал.
— Большинство жителей Пояса таковы. Это большое преимущество при по-настоящему низкой гравитации. Но это не так важно — главное то, что посредством этого делает Вильса. Вы сами увидите и услышите.
Тем временем Вильса Шир повернулась лицом к публике и впервые к ней обратилась.
— Дамы и господа. «Галилеева сюита: Ио, Европа, Ганимед и Каллисто».
И она снова начала без малейшей задержки. Музыка «Ио» была быстрой, пульсирующей и энергичной, с синкопированной вибрацией в глубоком басу и вспышками пламени в сопрано. Синтезатору приходилось постоянно работать с широким разнообразием оркестровых красок, которые его заставляли производить. То, каким образом эти звуки безотказно предлагали человеческому уху и мозгу пульсирующую, сернистую преисподнюю Ио, просто озадачивало. Но она определенно была там, во всем своем вулканическом неистовстве.
«Европа» по контрасту была холодной загадкой: четыре плавные атональные темы лениво переплетались и в итоге разрешились твердым гармоническим результатом. «Ганимед» начался как бравурный, экстравертированный марш, который где-то в середине сменился благороднейшей из мелодий — гимном столицы системы Юпитера, решил Джон, если таковой когда-либо требовался, — прежде чем вернуться к маршу, еще более громкому, на терцию выше и в удвоенном темпе. «Каллисто», четвертая часть, испустила слабые вздохи кого-то из древних бессмертных — быть может, Тифона, не умирающего, но пожранного собственным дряхлым возрастом. В этих медленных, болезненных диссонансах Джон смог почувствовать существующую уже многие эоны, растрескавшуюся и покрытую кратерами поверхность самого дальнего из галилеевых спутников. Аккорды финального пианиссимо пропадали один в другом, подобно серии эхо, которая должна была длиться вечно, становясь все тише и тише, но никогда не затихая совсем.