После того, как сам царь порешил столь невинных и мирных людей, питерских рабочих, понял и я, что закачалась корона царская. И осталось теперь слегка только пнуть его трухлявый трон: вмиг на щепы рассыплется и погребет под своими обломками и самого Николашку и всю его волчью паству, а с ними и весь ваш гнилой поповско-помещичий холуйский режим. А меня здесь уже не ищите. Я нужен людям там, где поближе свернуть башку его империалистическому величеству, Остаюсь честным русским рабочим
Приписываю: родители мои ничего о делах моих филерских, как и делах бунтарских, не знали и знать не могли. Прости меня, отец!
Рука предательски дрожала, когда Низов подавал Петру бумажки, целиком с двух сторон исписанные его каракулями. Петр бережно сложил их и спрятал во внутреннем кармане пиджака.
— Ну а теперь с богом, Филя, — сказал Петр, вынув руку из кармана пальто. В руке его зловеще блеснул браунинг.
Филя неловким движением схватил револьвер и вместе с ним сунул свою культю за пазуху.
— Близко ко мне не подходи, — предупредил он Семена. — При попытке к бегству или еще какие выкинешь кульбиты — стреляю без предупреждения!
И они пошли по дороге. Впереди, понуро склонив голову, еле волоча ноги, Низов, позади, шагах в трех от него, шел Филя, настороженный, собранный и готовый ко всяким неожиданностям со стороны предателя.
А вскоре на дороге стали показываться мелкие группки рабочих. Они возвращались после митинга.
Василий остался на посту. Петр заспешил к карьеру, чтобы помочь Марине Борисовой выбраться на проселочную дорогу.
Когда они пришли к тому самому пню, на котором Низов писал свое отчаянное письмо, Петр улыбнулся и сказал:
— А мы вам, Марина Ивановна, вчетвером этот пенек оборудовали. — И он вновь достал газету, сложил ее теперь пошире — вдвое — и усадил на пень свою ученицу. Сам зашагал в город, чтобы добыть извозчика.
Знала бы Маринка, что речь идет о пне, где только что подписал себе смертный приговор ее давний обидчик, верзила-хулиган Сенька Низов!
5. ИЗ ОГНЯ ДА В ПОЛЫМЯ
Ночью начались обыски и аресты. Третьи сутки по-прежнему густыми мокрыми хлопьями падал снег, повсюду намело сугробов: жандармские кони по бабки увязали в рыхлом снегу, перемешивая его с дорожной грязью. К ночи хватило морозцем, снег пошел мелкой крупкой, которая больно хлестала по лицу.
Василий спал, когда черенками плетей заколотили в ворота. Мать поднялась открывать, но, пока одевалась, нетерпеливые гости стали постукивать по рамам, требовательно барабанить пальцами по стеклам окон. Василий продрал глаза, когда мать уже вышла во двор. В окно он увидел знакомую усатую морду околоточного, а когда заскрипели ворота и раздался цокот копыт по лесинам, проложенным от калитки до крыльца, одеваться было поздно и утекать уже некуда. Выхватив из-под подушки пачку листовок, Василий с этой явной уликой успел сбежать в холодные сенцы, где была дверь в такой же холодный нужник с широким очком. Сунув за пазуху, под нижнюю рубашку, прокламации, Василий спустился в отверстие нужника и повис на руках, схватясь за подпорный поперечный брус.
В дом ввалились жандармы, стали искать Василия, рыская по чуланам, сараям, чердаку, во дворе. Допрашивали мать, — домашние и сами понять не могли, куда мог деться Василий, но женский инстинкт подсказывал матери: «Правды говорить нельзя».
— Повздорили сильно, пьяный пришел, разобрала ему постель, а он как был одемши, так и завалился, — плела Агафья как умела.
— Иде же тады он? — допытывался околоточный.
— Дык спьяну вскочил и убег, а иде ж его черт опять носит?
— Брешешь, старая! — крикнул жандармский старшой. Он пощупал все и осмотрел: постель была теплой, а ботинки, носки, брюки, рубаха — все осталось тут, рядом с постелью. — Куда сховала? Где подпол?
Но и там не нашли Василия. Кто-то с треском распахнул дверцу в нужник и глянул сверху, но, к счастью Василька, в одну сторону, где его не было. А он, опираясь босой ногой на закраину бревна, продолжал висеть, коченея на ветру и морозе.
Долго рылись в доме жандармы, перетряхнули все Васильковы пожитки, вспороли матрац, подушки: явно искали улик, раз не нашли самого заподозренного, дивились, куда бы он мог сховаться; матерились, грозили матери, думая, что она должна знать, где ее сын. Мать теперь просто молчала. «Утек, и на том бог милостив», — думала Ганя.