Шумит, волнуется под верховым ветром частый ельник. В лесу становится совсем черно. Теперь мрак ползет оттуда низом. По небу, насколько видят глаза, протянулись пурпурно-желтые ленты заката. Вершины деревьев еще купаются в густой небесной синеве.
И вот солнышко совсем скрылось за лесом. И весь горизонт теперь заняла широкая полоса туч тяжелого, мрачно-багряного цвета.
Долго сидела Маринка неподалеку от дедова дома. Сидела в немом бездумном оцепенении. Ее взгляд по-прежнему был обращен вверх, туда, где за лесом исчезало ее неуловимое солнышко. На сердце было грустно и тревожно.
Высоко над заимкой, над лесами и полем, надо всей притихшей вечерней землей величественно и холодно выплыла полная луна, заливая землю мертвенно-белесым светом, словно бы пытаясь сейчас вот, сию минуту, беспощадно и бесповоротно обнажить перед всем миром ее, Маринкину, еще не известную и ей самой беду.
— Ма-ри-ша, Ма-ри-ша! — именно в этот миг услышала девочка, как громко позвала ее в дом тетя Фрося. В большой тревоге с трудом поднялась с пенька Маринка и медленно, сильно хромая на больную ногу, пошла к избе.
И вот все снова сидят за вечерним столом. В большой глиняной миске мирно дымятся картошки в мундире. Сегодня зажжена почему-то подвесная керосиновая лампа, которую используют лишь по праздникам или с приездом родни.
У дедушки в руках исписанная бумага, рядом с ним лежит конверт с почтовым штемпелем на марке.
Все чего-то ждут и как-то странно, будто впервые ее увидели, с нескрываемым любопытством рассматривают Маринку. Но стоит девочке взглянуть на того, чьи глаза только что неотрывно следили за ней, как у него вдруг опускаются веки.
Только бабушка не взглянула на внучку. Она молча чистит большую картоху, молча подает ее Маринке, пододвигая к ней поближе солонку. А дедушка какой уж раз вертит перед носом письмо.
Ни жива ни мертва сидит Маринка. На краю стола стынет ее картошина. Девочка и не думает о еде. И слышит ли она, о чем говорит сейчас дедушка?
— Письмо, вишь, из города, от дочки, от тети Паши, значит. У нее, помнишь, Гришатка жил. Зовет она тебя. Поживешь там у них, поможешь с младенцем. Большая уже, на второй десяток начала жить. Надоть и к делу какому-нито определяться. Шитью обучить тебя обещает Паша, на портниху выучить вроде. В городе это завсегда хороший кусок хлеба.
Маринка молчит и теперь ни на кого не смотрит, даже на дедушку, хотя чувствует, что разговор он ведет с ней одной. В голове сверлит одна неотвязная и невеселая мысль: «Гонят. Не работница больше я тут, у бабушки с дедушкой. Лишняя стала. И изба не моя, и эта картошка не мне положена. Что я плохого вам сделала, что все так согласно хотите прогнать меня из родной избы, от родной бабушки, от родного дедушки?»
Повзрослела и как-то высохла Маринка за эти несколько дней, а сейчас сидит совсем как старушка. Болят ноги, ломит голову, и мысли теснятся такие взрослые, вовсе не как у детей. Очень ясные мысли, но тяжелые. И недетская безысходная грусть-тоска гложет ее маленькое неокрепшее сердечко.
Так и не притронулась Маринка к бабушкиной картофелине, и чаю не пила, хотя бабушка положила на этот раз перед ней конфетку.
Никто не остановил, не окликнул ее. Даже бабушка ничего не сказала, когда вдруг вышла Маринка без спроса раньше всех из-за стола и направилась в свой уголок.
Прошла минута, другая.
И тут разразилось это страшное, дикое, оставив навсегда глубокий след в ее душе.
Дедушка с необычным для его лет проворством вскочил со своего места. Никто и опомниться не успел, как он схватил арапник, с которым ходил, бывало, на барскую псарню, подбежал и больно, с потягом, хлестнул Маринку. Кровавые ссадины на плече, руке и больных ногах долго набухали в последующие дни, пока не покрылись коростой; она с болезненным зудом постепенно отваливалась от молодой кожицы, которая очень медленно нарастала снизу.
Бабушка кинулась к деду Силантию и повисла на его руке. Он оттолкнул ее грубо, и она упала на пол, рыдая. Подбежал дядя Митяй, но дед Силантий с бешеной силой стал молотить его по плечам, по голове, по спине медной ручкой арапника, приговаривая: