Совершенно больную и разбитую недугом, с остекленевшим взглядом ничего не видящих глаз, безучастную и безразличную ко всему застал Григорий Маринку, с трудом разыскав ее вагон в сутолоке станционной суеты. Сестра словно застыла в своем большом горе от первого лицом к лицу столкновения с дикостью социальной несправедливости.
При помощи нанятого усача-носильщика Григорию удалось вынести Маринку из вагона и уложить ее на лавке в шумном и людном вокзале. Сдав ее вещи в камеру хранения, Григорий купил на пристанционном базаре французскую булку и крынку молока. Маринка молча приняла из его рук и хлеб и кружку, налитую до краев. И ни капельки не пролила. Откусила кусочек булки, запила глотком молока и так же молча вернула все брату.
17. О ДРУЗЬЯХ И НЕДРУГАХ
У Феофилакта Колокольникова давно, с раннего детства, обнаружилась неуемная страсть к рисованию. И надо же, именно он лишился пальца на правой руке. Карандаш теперь приходилось держать наособицу: не вперед, а назад острием, зажимая его в культе между средним и безымянным, крепко надавив сверху на средний палец указательным. Но и теперь проведет на бумаге линию — любо-дорого, засмотришься.
Но сколько ни просил его Василий изобразить общий вид завода, хотя бы их электрического Централа, или столовую, где было когда-то их ремесленное, Филя стоял на своем:
— Людей я люблю рисовать, особливо приметных, чтобы линии были повидней — какой нос, какие губы или там чуб с вывертом.
Весь Филин альбом давно был полон портретами тех, кто ему приглянулся. Не дай-то бог, если кто понравится Филе-художнику. Не отлипнет. Целый день, если надо — неделю, а то и боле того станет ходить по пятам за тем человеком, постарается знакомство с ним завести, а удастся, поговорит всласть. Сам же просто глазами ест человека. Иного просит: «Потерпи, друг, прикорни на солнышке, а я с тебя набросок в альбомчик сделаю». Ну тот и тягу от малого: кому охота лишний раз личность свою выставлять напоказ. Это разве в охранке. Там быстро тебя срисуют — щелкнут раз из фотоящика, и вертись одним боком — профиль называется, затем другим, еще и с затылка прихватят, а потом в полный рост.
Да и бог его знает, с кем и в какую компанию тебя Филя в альбом свой всадит, случись с ним что, а личность твоя в альбоме. Нет, не то время, чтобы безопасно было лишний раз куда ни попадя рыло свое совать.
Один Васек готов был сидеть часами — только рисуй, да Филя честно признался:
— Не дозрел ты, Васек, до своего портрета, расти еще, матерей!
— Может быть, ты, Феофилакт батькович, художник такой хреновый, что не можешь просто, а на меня — «не дозрел, матерей», — обижался Василий.
— Может, и так, — покорно соглашался Филя.
И впрямь, не сразу пришло все это к нему — и желание страстное, и уменье рисовать. Жил по соседству с ними не молодой уже человек, а с чудинкой: весь день-деньской готов был возиться с красками, кистями и полотнами на треноге. Постоянно рисовал. То с восходом солнышка торчит на берегу Волги, рисует ее дальний, в утренней дымке, пологий пойменный берег. То соберет пацанов голопузых со всего порядка, усадит в саду своем возле клумбы, а кого на яблоню или попросит лечь на лужку поблизости, по конфетке пообещает, а потом знай рисует да покрикивает: «Петюня, не шебаршись! Кланя, вынь палец из носу! Филя, сиди спокойней!» Очень Филе это забавным показалось. Забрался как-то он после обеда (хозяин еще не показывался, всегда, как отобедает, дрыхнет без задних ног) к соседу в сад, смотрит — на треноге чистый холст, не раскрашенный, а так, только угольками деревцо намечено. А и кисти и краски тут же: бери и рисуй. Потрогал Филя кисточку, поводил ею в краске и на краешке холста попробовал — тоненькую провел полоску, обмыл кисть в воде и — в новую краску, и вновь чирк полоску потолще, пока все краски не перебрал. И каждую черточку все толще и толще выводил — красиво получилось: такая разноцветная лесенка, веселая, всеми цветами радуги играет. Филе бы теперь и деру из сада, так нет же — давай все кисти мыть да тряпочкой, как сосед это любил, вытирать. Тут и хозяин объявился. Смотрит на загубленный холст, а не ругается, вместе с Филей рад его лесенке.
— Кто тебя, Филя, обучил этаким делам? — спрашивает.
А Филя стоит ни жив ни мертв. Знает, что за такую проделку по головке его не погладят, — по чужим садам шастать, да еще и холст испортил.