– Да, – невнятно согласился Квашняков. – Она грозит судебным иском. У тебя есть доказательства тем вещам, о которых ты пишешь?..
Зрачки редактора резкими мушиными движениями дергались из стороны в сторону, создавая впечатление, что у Квашнякова отсутствует контроль над собственными глазами. «Один из признаков серьезного душевного расстройства, – распознал Алик. – Как такого дурака поставили во главе редакции?» Тон Квашнякова постепенно становился все более резким и хамским.
– Доказательства есть, – ответил Алик, удивляясь тому, что его, вместо того чтобы похвалить за сложнейший материал, шеф пытается испугать голосом.
– Принеси все бумаги. Их надо изучить. Покажу своему адвокату, – сказал Квашняков, перебирая на столе документы.
– Хорошо. Принесу копии, – ответил Алик, опасаясь, что в руках Квашнякова единственные экземпляры исчезнут навсегда…
Адвокатов у Квашнякова не водилось, но оправдание требовалось. Он испугался и отчаянно не желал публиковать материал, изобличавший сотрудников силовой структуры, которые могли и отлупить. Оставшись один, Квашняков вообразил, как по его лицу наносят удары, и почти заплакал от умозрительной боли, происходившей от умозрительных синяков и кровоподтеков. Вот он, Квашняков, упал на пол, и его бьют ногами. Крепкие ботинки налоговых полицейских впиваются в почки и печень, и он опять в больнице витает на грани жизни и смерти, как это раз уже было, но по причине нервного срыва, происшедшего от врожденной истеричности натуры. Квашняков надеялся, что Алик походит, походит, как пчела рядом с закрытой банкой варенья, да улетит. «Закон на моей стороне, – размышлял он. – Я руковожу газетой, на мне вся ответственность, за мной последнее решение».
Однако надежда Квашнякова на то, что Алик покорится его начальственному желанию замять конфликт, не сбылась. Наш герой давно понял, что, если хочешь добиться цели, надо регулярно бить в одну точку. Он заходил к редактору часто, самое меньшее ежедневно, и не стеснялся задавать один и тот же вопрос.
– Александр Васильевич, адвокат посмотрел? – спрашивал он, догадываясь о сомнениях Квашнякова, внутренне насмехаясь над редактором, искавшим возможности уйти от конфликта, и доспрашивался.
Квашняков рассвирепел, а, когда он свирепел, его душа требовала крушить, давить, топтать… Если дома он спорил с женой, то резал в клочки ее любимые платья и ломал мебель, если его обижали дети, то он незаметно пощипывал их, если ему не нравился сотрудник, то он традиционно черкал в его работе…, если ему грубили на улице, он старался быстрее уйти, но последнее к делу не относится. Выговор выскочил из-под правой редакторской руки, как приказ о премировании себя самого. Алик направил заявление в суд. На судебные заседания Квашняков не явился, прислал судье гневное письмо: «Как вы смеете меня, главного редактора, вызывать в суд и отрывать от работы…» – и поскольку неосторожными словами обидел судью лично, то проиграл.
Гнев Квашнякова был велик настолько, насколько велико было бы бешенство разумной кошки, покусанной мышью. Свершилось то, чего в природе быть не должно. Кирпич не падает на небо, дети не отправляют родителей в угол, дичь не ставил капкан на охотника. А тут суд, система, которая по социальной логике должна была защитить, поддержать главного редактора, как представителя власти, в борьбе с его сотрудником, ударила его. Квашняков не спал несколько ночей воображая в ярких красках, как он расправится с Аликом в редакции: корреспондентишко заходит в его кабинет, а Квашняков бросает в него самым толстым томиком русского словаря Ожегова и попадает в его не впитавшую государственного уклада голову. Но кожа Квашнякова покрывалась от этого холодным потом, поскольку он боялся представить, что можно ждать дальше от антисоциального типа. Поэтому на редакционной планерке после обычного обсуждения журналистских планов на неделю жаждавший реванша Квашняков средь покоренного и молчаливого редакционного сообщества решился лишь на моральное наказание Алика:
– Я доволен общей работой, но есть в коллективе одна сволочь, которая все портит…
Расчет Квашнякова, как и расчет промелькнувшей в нашем повествовании Анастасии, строился на том, что люди обычно не любят излишней публичности и, чтобы не выглядеть смешно, но в целом из-за дрожания неуверенного сердца, промолчат. Но сколь ни корми волка овсяной кашей, он все равно задерет гуся.
– Эта сволочь, наверное, вы? – вставил вопрос Алик, понимая, что деваться некуда – драка началась…
В установившейся глубокой тишине слышалось, как редакционные желудки урчат в ожидании курников, пирогов с капустой и картошкой, которые регулярно часов в десять утра никому не известная торговка приносила в грязной клетчатой сумке. Лицо Квашнякова побагровело так, что если бы за ним поставить красное знамя, то оно слилось бы с ним полностью, оставив на всеобщее обозрение только ворот рубахи, копенку волос и белки глаз.