— Зачем ты согласился расчленить свой полк на отдельные батальоны? Разве тебе не было ясно, что каждый батальон в отдельности немцы сомнут в два счета? Так ведь и получилось, и ты виноват в гибели стольких людей…
— Замолчи! — гневно бросил Константин Константинович. — Замолчи, слышишь! Я не позволю, чтобы каждый сопляк…
Сын не дал ему договорить. Лицо его вдруг сжалось, сделалось маленьким, как у ребенка, и смотрел он на отца и с состраданием, и с жалостью, и с осуждением, которого не мог, или не хотел скрыть. Покачав головой, он сказал:
— Ну, что ж… В таком случае, прости меня.
Повернулся — и медленно пошел в туман, ни разу не оглянувшись и даже не простившись.
— Куда же ты, сынок, — просяще, раскаиваясь в той грубости, которую допустил, крикнул ему вдогонку Константин Константинович. — Или ты не видишь, как мне тяжело? Не уходи, слышишь?!
— Теперь никто никого не слышит, дорогой мой полковник. Такое время настало, что каждый человек слышит только себя самого, пора тебе к этому привыкнуть. Или хотя бы приспособиться…
Голос говорящего человека был очень знакомый, но самого этого человека Константин Константинович почему-то не видел, словно это было не живое существо, а дух, притом дух явно недоброжелательный, язвительный и уж, конечно, никак не дружественный. Константин Константинович долго молчал, не отвечая, а голос продолжал:
— Не узнаешь? Это же я, капитан Грачев, тот самый Грачев, о котором ты однажды публично сказал: «Есть люди, которые никогда не снашивают ботинок, потому что всегда ползают на коленях. Одним из таких людей является капитан Грачев». Вспомнил, нет?
— Вспомнил, — равнодушно ответил Константин Константинович. — И до сих пор вас презираю, капитан Грачев. За ваше низкопоклонство, двоедушие, трусость.
— Ха-ха! — засмеялся Грачев. — Он меня презирает! Меня презирает человек, который подставил под удар целый батальон, по сути, не нанеся противнику никакого урона… Полководец…
— Вон! — закричал Строгов.
— Тише, Константин Константинович, — попросила медсестра. — Пожалуйста, тише.
Он открыл глаза. Все видения исчезли — весь тот нереальный мир, который окружал полковника Строгова минуту назад, исчез бесследно, перед Константином Константиновичем во всех своих неповторимых красках раскрывалась жизнь, прекрасная и полная тревог и опасностей. Взошедшее солнце по всему болоту за пределами островка проложило золоченые тропки, по которым, сверкая, катились серебряные кольца, низко летающие стрижи и ласточки будто подхватывали эти кольца на лету и взмывали к синему поднебесью. Полчища лягушек давали утренний концерт, к которому прислушивалось все живое вокруг: ужи с коронами на узких головках, змеи, застывшие на кочках, устроившаяся на кусте выпь, сам напоенный утренней свежестью воздух.
Над островком, свистя крыльями, пролетела стая чирков. С берега ее заметили — и два или три немца пальнули по чиркам из автоматов.
Полковник Строгов, лейтенант Топольков, солдаты Мельников и Хаджи, а вместе с ними и медсестра Ольга следили за удаляющимися чирками затаив дыхание, каждый из них думал: не дай Бог, упадет подбитой хотя бы одна птица, и кто-нибудь из немцев побредет на островок подобрать ее — это будет началом конца. Что они впятером, двое из которых ранены, могут сделать, чтобы защитить себя? Ничего! Если они успеют перестрелять десяток или даже два немцев, это их не спасет.
К счастью, ни один чирок не упал, а там, на берегу, вдруг сразу все немцы засуетились, послышался гул заводимых моторов, выкрики офицеров, подающих какие-то команды, и с островка было видно, как позади приготовившихся к движению танков выстраивается колонна пехоты, а еще подальше, за этой колонной, в два ряда, один за другим пристраиваются мотоциклы с автоматчиками.
— Уходят, — не сказал, а выдохнул радостно Мельников. — Уходят, суки. Значит, и мы выберемся из этого чертова болота. Кости уже болеть начали от сырости. Тут ревматизм нажить можно в два счета…