Выбрать главу

Шустиков тоже был ошеломлен. В первое мгновение, когда молнии прочертили небо и он услыхал раскаты грома, ему показалось, будто где-то вблизи заговорили сразу десятки артиллерийских батарей. Еще не совеем очнувшись от своего забытья и плохо что соображая, он тоже вскочил с постели и кинулся к табуретке, на которой лежала его одежда и кобура с пистолетом, но тут же, увидев за окном блеснувшие молнии, он все понял и вернулся к кровати, куда через минуту-другую подошла и Ксения.

Они больше не ложились. Сели рядышком и так, в темноте, лишь временами освещаемые светом молний, молча сидели, касаясь плечами друг друга, но уже почему-то не испытывая при этом прежнего волнения и прежнего влечения. Словно пронесшийся над землей ураган каким-то образом разметал их греховные чувства в разные стороны, а взамен принес им умиротворение.

А время шло, ураган, отгрохотав, уходил на запад, эшелоны туч уползали за омытый ливнем окоем и оттуда, уже сквозь колеблющиеся сумерки просачивался розовый свет предутренней зари.

Ксения сказала:

— Я пойду, милый. Надо поглядеть, не наделала ли буря какой беды во дворе.

— Подожди, — попросил Шустиков. — Я хочу что-то тебе сказать, не знаю, правда, как начать.

— А ты не гадай — как, — улыбнулась Ксения. — Чай, мы с тобой не на исповеди.

— А может, и на исповеди, — без ответной улыбки проговорил Геннадий. — Все не так просто.

— Что — все, Гена? О чем ты? Ночь уже прошла, милый. И такой больше не будет. Стоит ли о ней печалиться?

— Я не о том, Ксеня. Я о другом. Ты, я вижу, мудрее меня. Вот и подскажи мне, как быть… Есть у меня девушка, которую я люблю. По-настоящему люблю, хотя ни разу даже и не поцеловал вот так, как тебя. У нас с ней все по-другому, не так, как с тобой. Глубже у нас с ней, ты уж прости за откровенность…

— Говори, говори, — сказала Ксения. — Говори, не стесняйся. Я все пойму, милый.

Нет, не было в голосе Ксении на досады, ни обиды, она, наверно, и вправду все понимала. А Шустиков продолжал:

— Как же я теперь с ней, со своей девушкой? Что я должен ей сказать? Больно ей будет, понимаешь, Ксеня? И мне было бы больно, если бы…

— А в чем же ты перед ней виноват? — энергично воскликнула Ксения. — Отчего ей должно быть больно?

Как отчего? — оторопело спросил Геннадий. — Разве то, что произошло между нами?..

— А что произошло? — ему показалось, будто она иронически усмехнулась. Это могло обидеть его, но не обидело. Потому что Ксения тут же с откровенным самоуничижением добавила: — Во всем виновата я! Слышишь? Я! Ты как был безгрешным, так им и остался. И тебе не в чем себя винить. И хулить твоя девушка должна не тебя, а меня… Только незачем ей обо всем знать. Незачем! Она не на войне, она не знает, что такое война. Она ведь далеко отсюда, да? Она не ждет, что завтра в ее дом ворвутся немцы и…

Неожиданно Ксения заплакала. Громко, навзрыд, с каким-то отчаянием, с какой-то вдруг прорвавшейся безысходной тоской, и это потрясло Шустикова, ему до боли стало жаль женщину, он протянул руку, но Ксения резко отстранилась и сказала:

— Не надо! Ничего не надо! — взглянула на окно, сквозь занавеску которого уже пробивался утренний свет. — Тебе пора, Гена.

Он молча оделся, повесил через плечо планшетку с полетными картами, пристегнул к ремню кобуру с пистолетом, взял в руки шлем. Пошел, остановился у порога, сказал:

— До свиданья, Ксения.

Она приблизилась к нему, обеими руками обхватила его голову и поцеловала в лоб.

— Прощай, милый. Благослови тебя господь… А ко мне больше не возвращайся. Не надо. Пускай найдут тебе другую хату.

7

На аэродром он сразу не пошел — было еще слишком рано. Не обращая внимания на журчащие под ногами ручьи, он, увидав за околицей утке успокоившуюся речку, направился к ней. Сел на пень от давно срубленного дерева, вытащил из кармана папиросу, закурил и стал задумчиво глядеть на воду. Заря вдали еще не совсем угасла, и ее далекие отблески румянили тихую гладь, и Шустикову казалось, будто перед ним лежит, бесшумно вздыхая, живое существо, такое же одинокое, как он сам в эту минуту; и душа у этого существа тоже ноет, отчего-то печалится и ее почему-то не радуют ни удивительные по красоте отблески зари, ни тишина, ни прорвавшееся сквозь эту тишину робкое щебетанье какой-то птахи.

Вот так он и сидел у реки и курил одну папиросу за другой, и если бы у него спросили, о чем он думает, или что вспоминает, или о чем мечтает, Геннадий Шустиков ничего ответить не смог бы. Потому что, как ни странно, ни о чем он сейчас не думал, ничего не вспоминал и ни о чем не мечтал. Даже то, что произошло ночью, что его этой ночью так потрясло, вдруг как-то само по себе от него ушло, будто все это случилось не с ним, а совсем с другим человеком, который не очень-то и принимает это близко к сердцу.