Выбрать главу

— Я тебе так и не сумел надоесть? — спрашивает он.

— Не сумел.

— Потому что я каменный и не меняюсь?

— Может быть. Но и я не поменялся, ни в чем.

Как бы ему хотелось облечься плотью, ну вот на один этот миг, — вот что он мне говорил, когда я был моложе.

— Сколько уже времени-то прошло, — говорит он.

— Знаю.

— Ты состарился, — замечает он.

— Знаю. — Хочется сменить тему. — А из других кто-то любил тебя так же сильно?

— Другие будут всегда.

— Тогда чего же во мне особенного?

Он смотрит, улыбается.

— Да нет в тебе ничего особенного. Ты чувствуешь то же, что и любой человек.

— И все же ты меня не забудешь?

— Я никого не забываю.

— А ты испытываешь хоть какие-то чувства? — спрашиваю я.

— Разумеется, испытываю. Я всегда испытываю чувства. Как не испытывать-то?

— В смысле, ко мне.

— Понятное дело, к тебе.

Я ему не верю. Я вижу его в последний раз. Очень хочется, чтобы он хоть что-то сказал — мне, для меня, про меня.

Я уже собираюсь выйти из музея, и тут мысли вдруг обращаются к Фрейду, который наверняка приходил в Пио Клементино вместе с женой, или дочерью, или с близким венским другом, на тот момент обосновавшимся в Риме, — музейным хранителем Эмануэлем Лоуи. Полагаю, два этих еврея некоторое время стояли и обсуждали статую — а как иначе? Тем не менее Фрейд нигде не упоминает Сауроктона, которого наверняка видел и в Риме, и в Лувре, в студенческие годы. Наверняка он о нем думал, когда писал про ящериц в комментариях к «Градиве» Йенсена. Впрочем, и про Винкельмана он упоминает лишь однажды, хотя тот, как и он, наверняка видел бронзовый оригинал этой статуи каждый день, когда работал в доме у кардинала Альбани. Я знаю: молчание Фрейда не случайность, в его молчании есть нечто уникально фрейдистское, как вот знаю, что он наверняка думал о том же, о чем и я, о чем думают все, увидев Сауроктона: «Это мужчина, похожий на женщину, или женщина, похожая на мужчину, или мужчина, похожий на женщину, похожую на мужчину?» Вот я и задаю статуе вопрос:

— Помнишь бородатого венского доктора, который захаживал сюда и притворялся, что на тебя не смотрит?

— Бородатого венского доктора? Может быть. — Аполлон опять увиливает, но, впрочем, и я тоже.

Зато я помню его последние слова. С ними он обратился ко мне когда-то давно и в точности воспроизвел их пятьюдесятью годами позже:

— Я заперт между жизнью и смертью, между плотью и камнем. Я не живой, но посмотри на меня — я куда живее тебя. Ты же, в свою очередь, не мертв, но был ли ты когда-то живым? Добрался ли до противоположного берега? — И нет у меня слов, чтобы возразить или ответить. — Ты открыл для себя красоту, но не истину. Изволь изменить свою жизнь.

Кровать Кавафиса

Первое мое Вербное воскресенье в Риме. На дворе 1966 год. Мне пятнадцать лет, мы с родителями, братом и тетушкой решили сходить посмотреть Испанскую лестницу. В этот день на лестнице многолюдно, повсюду горшки с цветами, так что приходится протискиваться сквозь толпу туристов и римлян, несущих пальмовые ветви. У меня остались фотографии того дня. Я знаю, что счастлив — отчасти потому, что папа ненадолго приехал из Парижа и у нас вроде бы опять полная семья, отчасти потому, что погода выдалась умопомрачительная. На мне синий шерстяной блейзер, кожаный галстук, белая рубашка с длинным рукавом, серые фланелевые брюки. Я едва не сварился в этот первый день весны, и мне страшно хочется раздеться и прыгнуть в фонтан Баркачча у подножья лестницы. По идее, день этот нам полагалось бы проводить на пляже, и, видимо, именно поэтому он задевает во мне столько разных струн.

Двумя годами ранее, в 1964 году, мы, скорее всего, справляли Шам-эль-Нессим, весенний александрийский праздник, которым для многих из нас было обозначено первое в году головокружительное купание. Но в тот же день года в Риме я совсем не думаю про Александрию. Я даже не отдаю себе отчета в том, что между Римом, этим приступом пляжной лихорадки и Александрией может быть какая-то связь. Мечта прыгнуть хоть в какой-то водоем и выпить его досуха, постоянный поиск тени, подальше от палящего солнца — вот чего хочет мое тело теперь, оказавшись в тисках невыносимой шерсти.