Выбрать главу

Кавафис, эталонный александриец, подарил нам Александрию, которой и в его бытность уже, по сути, не существовало. Она все норовила исчезнуть прямо у него на глазах. Квартира, где он в юности предавался постельным восторгам, превратилась, когда через много лет он туда вернулся, в контору; дни 1896 года, а также 1901-го, 1903-го, 1908-го и 1909-го, некогда заполненные эротикой и запретной любовью, ушли в прошлое, превратились в далекие элегические мгновения, которые ему помнились лишь в стихотворной форме. Варвары, подобно самому времени, стояли у ворот и грозили смести все напрочь. Варвары всегда побеждают, да и время не менее беспощадно. Варвары могут явиться сегодня, или через пару веков, или через тысячу лет — так оно случалось не раз много столетий назад, но явление их неизбежно, и являться они будут вновь и вновь, и вот он, Кавафис, запертый в городе, ставшем для него одновременно и промежуточным домом, из которого он хочет сбежать, и неотступным демоном, которого не изгонишь. Они с городом — одно, и скоро оба прекратят свое существование. Александрия Кавафиса возникает в Античности, в поздней Античности, в современности. А потом исчезает. Город Кавафиса навеки заперт в прошлом, которое отказывается уходить.

Что до древней Александрии Александра Македонского, Птолемеев, Цезаря и Клеопатры, Каллимаха, Аполлония, Филона и Плотина, а также Александрии Великой библиотеки — что ж, она гибла много раз, а если судить по ныне доступным свидетельствам, возможно, и не существовала вовсе. Камни и обломки, обрывки и фрагменты, слои и уровни. Александрия древних, как и Александрия Кавафиса, и моя, случайным образом располагалась в Александрии и, что совсем странно, тоже почему-то называлась Александрией — и уж совсем странным совпадением кажется то, что некоторые улицы ее все еще проложены по тем же траекториям, которые основатели города выбрали две с лишним тысячи лет назад. Только это не Александрия.

Александрий было много. Египетская, эллинистическая, римская, византийская, османская колониальная — и каждая многолика: мультиэтнична, мультинациональна, мультирелигиозна, мультиязычна — мульти-всё или, если говорить незабываемыми словами Лоренса Даррелла, когда он позволяет себе почудачить: «Пять рас, пять языков, дюжина помесей, военные корабли под пятью разноцветными флагами… более пяти полов». При этом он обзывает Александрию «небольшим заштатным портом в дальнем углу Средиземного моря, построенным у бухты на песке».

Но Александрия более чем место, более чем нагромождение слоев и уровней, более чем идея, более чем даже метафора. А может, она лишь вот что: самовоспроизводящаяся, самопоглощающая, саморегенерирующаяся идея, которую не отбросишь, потому что она уже отброшена, потому что ее на деле никогда не существовало, потому что она все еще пытается вылупиться на свет, а мы слишком слепы, чтобы это увидеть.

Александрия — выдумка. Она сотворена единственным человеком, искусственна, как вот Петербург сотворен одним человеком и, соответственно, неестественен. Город, сотворенный одним человеком, не способен дать ростки — его вытягивают из слякоти, а потом рывком заставляют стать настоящим. Будучи черенком-привоем, он слабо привязан к своему месту, он ему не принадлежит. Он живет заемным временем, а земля, на которой он построен, — это засыпанная мусорная яма и краденая почва. Видимо, именно поэтому Александрия, подобно всем нуворишам, всегда отличалась щегольством и экстравагантностью: такая попытка забыть, что она стоит на зыбкой почве, ибо ничто не держит ее на земле. Не поручишься, что у тебя под ногами твердь, потому что почва у тебя под ногами отродясь не была твердой, да и тебе божьей милостью не принадлежала, какие уж тут поручительства. Переменчивая идентичность вообще ни за что не в состоянии поручиться, потому что она трансцендентальным образом раздроблена, неприкаянна — и, соответственно, трансцендентальным образом лишена лояльности. Именно поэтому в Александрии ни у кого нет твердых убеждений, и любая клятва, как и любая истина, — вещь ненадежная. Александрия заимствовала системы верований, крала традиции у соседей, ибо не имела в своем распоряжении собственных; впрочем, все заимствованное она, как правило, совершенствовала; величайшим ее вкладом становилось не изобретение, а преобразование. В эпоху Птолемеев она своровала все книги, до которых смогла дотянуться, то есть сперва их присвоила, а потом принялась распространять почерпнутые из них знания. Александрия заимствовала национальности, работников, наследия, языки — заимствовала, заимствовала, заимствовала, но никак не могла стать одним целым на одном месте, именно поэтому она — единственное место в истории человечества, которое не только понимает суть парадокса, но им питается и даже вписала его в свою хартию. Александрию не шокирует, когда храм и бордель делят одну крышу, потому что ей ведомо, что пророк и карманник, поэт и священник не только зачастую делят одно ложе: они часто оказываются одним и тем же человеком. Богатство, наслаждение, интеллект и Бог — вот из чего складывается Александрия, или, говоря словами Одена, посвященными Кавафису, — из «любви, политики, искусства». Как три эти вещи умудряются уживаться, не разорвав друг друга в клочки, можно объяснить одним-единственным словом: везенье. А везенье — штука недолговечная, подобно библиотеке, которая столько раз горела, подобно Гипатии, которая умерла от тысячи ран. Оно недолговечно, потому что длиться не может. Кавафис, грек, родившийся в Османской империи и живший в колонизированном британцами Египте, знал все про варваров у ворот и об исчерпавшемся везенье. Варвары некогда явились в Византию с крестом в руках. Два века спустя — с полумесяцем. Шансов у Византии не было. У Александрии тоже.