Действительно ли она не раздумывала, или все же раздумывала, но не хочет в этом признаваться? Автор романа, мадам де Лафайет, сама, похоже, этого не знает, да и не хочет знать. Она хочет, чтобы героиня ее выглядела чуть наивнее, чем оно ей подобает. В конце концов, принцесса Клевская — образец всех добродетелей.
Впрочем, с употреблением этого слова происходит и еще одна вещь. Оно отражает в себе мировосприятие, полностью лишенное однозначности, в рамках этого мировосприятия любое написанное слово можно взять назад или придать ему противоположный смысл — или почти противоположный.
Я почти писатель. Мне нравится неоднозначность, перетекание голых фактов в размышления о них, толкование, пожалуй, нравится мне сильнее, чем действие, — этим, наверное, объясняется то, что психологические романы я предпочитаю остросюжетным. В первых много неразгаданных загадок; во вторых дело открыто и закрыто. Вспомним Стендаля, Достоевского, Остин, Овидия, Звево, Пруста. К слову «почти» я обращаюсь потому, что оно позволяет мне больше думать, открывать больше дверей, смело, но безопасно держать кормило, выкапывать и истолковывать, постигать самые потайные уголки человеческого разума, сердца, желания. Оно гарантирует мне достойный выход в случае, если я зайду слишком далеко.
Я не написал ни одной страницы, на которую не вкралось бы слово «почти», чтобы смягчить и пригасить всё, что я говорю. Это мой способ развенчивать собственные слова, подвергать их сомнению, сохранять неуверенность, неприкаянность, не привязываться, не вставать в строй — поскольку у меня нет границ. Порою я сам себе кажусь чистой тенью.
Возможно, я просто почти не разобрался, что слово «почти» означает в реальности.
«Виль-Д’Авре» Коро
Много лет назад поздним ноябрьским утром мы шли через Центральный парк. Я помню облетевшие деревья на нашем пути, студеный воздух вокруг и влажную землю под ногами, помню, что в тумане бегали собаки без поводков, из пасти у них поднимался пар, а хозяева их стояли, дрожа и растирая ладони. Добравшись до Пятой авеню, мы счистили грязь с обуви, зашли в музей Фрика и, не успев оглянуться, оказались перед «Виль-д’Авре» Коро, а на несколько мгновений раньше — перед его же «Лодочником Мортефонтена», а почти сразу после — перед «Прудом». Я уже несколько раз видел эти картины, но в тот день — наверное, из-за погоды — вдруг понял одну вещь, которая раньше никогда не приходила мне в голову. Я собирался сказать своему спутнику, что Коро изумительным образом запечатлел Центральный парк, что при виде лодочников на картинах мне сразу вспоминается сцена, которую мы только что видели у пустой лодочной станции на 72-й улице, — и тут до меня дошло, что на деле все в точности наоборот. Не Коро напомнил мне парк, а то, что парк приобрел для меня какое-то новое значение, связано с тем, что он окрашен приглушенной меланхолией Коро. Центральный парк внезапно стал для меня более реальным, более трогательным, лирическим и красивым — и все благодаря французскому художнику, который в жизни своей не бывал на Манхэттене. Мне теперь больше по душе холодная погода, собаки, облетевшие деревья, сырой неприютный пейзаж, который уже не выглядит поздней осенью, в нем затеплились особые приметы ранней весны. Нью-Йорк, каким я раньше его никогда не видел.
Я как раз хотел заговорить об этой метаморфозе, но тут разглядел еще одну вещь. Я вспомнил Виль-д’Авре, в котором бывал однажды, в молодости, много лет назад, когда жил во Франции, — как меня поразила его красота, но не благодаря самому городу и его природе, а благодаря тому, каким Серж Бургиньон изобразил его в своем фильме 1962 года Les dimanches de la Ville-D’Avray («Воскресенья в Виль-д’Авре»). Теперь еще и фильм этот наложился на Коро и на Нью-Йорк, а Коро спроецировался обратно на фильм. Только тогда я понял, что на самом деле в этих картинах меня привлекло то, чего я раньше никогда не замечал. Этим и объяснялось, почему — несмотря на все эти отражения и отступления, несмотря на то что небо застыло на грани серого, на неопрятный ландшафт, окутанный приглушенным лиризмом Коро, — во всех этих картинах мне всегда нравилось, а сейчас вдруг подняло мне настроение жизнерадостное красное пятно на шляпе у лодочника. Шляпа эта приковала к себе мое внимание, точно божественное откровение в пасмурный день в сельской глуши. Именно на нее я теперь прихожу посмотреть при каждом своем визите в музей Фрика, именно поэтому я так люблю Коро. Это куколка в королевском пироге, легчайший мазок помады на умопомрачительно красивом лице, непредвиденная мысль, пришедшая задним числом, метка гения, каждый раз напоминающая мне о том, что я люблю видеть все не так, как вижу, — пока не замечу того, что у меня прямо перед глазами.